Смекни!
smekni.com

В начале жизни школу помню я проблемы интерпретации одного стихотворения Пушкина (стр. 1 из 3)

«В начале жизни школу помню я…»: проблемы интерпретации одного стихотворения Пушкина

Криницын А.Б.

В начале жизни школу помню я;

Там нас, детей беспечных, было много;

Неровная и резвая семья;

Смиренная, одетая убого,

Но видом величавая жена

Над школою надзор хранила строго.

Толпою нашею окружена,

Приятным, сладким голосом, бывало,

С младенцами беседует она.

Ее чела я помню покрывало

И очи светлые, как небеса.

Но я вникал в ее беседы мало.

Меня смущала строгая краса

Ее чела, спокойных уст и взоров,

И полные святыни словеса.

Дичась ее советов и укоров,

Я про себя превратно толковал

Понятный смысл правдивых разговоров,

И часто я украдкой убегал

В великолепный мрак чужого сада,

Под свод искусственный порфирных скал.

[Там] нежила меня [теней] прохлада;

Я предавал мечтам свой юный ум,

И праздномыслить было мне отрада.

Любил я светлых вод и листьев шум,

И белые в тени дерев кумиры,

И в ликах их печать недвижных дум.

Всё — мраморные циркули и лиры,

Мечи и свитки в мраморных руках,

На главах лавры, на плечах порфиры —

Всё наводило сладкий некий страх

Мне на сердце; и слезы вдохновенья,

При виде их, рождались на глазах.

Другие два чудесные творенья

Влекли меня волшебною красой:

То были двух бесов изображенья.

Один (Дельфийский идол) лик младой —

Был гневен, полон гордости ужасной,

И весь дышал он силой неземной.

Другой женообразный, сладострастный,

Сомнительный и лживый идеал —

Волшебный демон — лживый, но прекрасный.

Пред ними сам себя я забывал;

В груди младое сердце билось — холод

Бежал по мне и кудри подымал.

Безвестных наслаждений темный голод

Меня терзал — уныние и лень

Меня сковали — тщетно был я молод —

[Средь отроков] я молча целый день

Бродил угрюмый — всё кумиры сада

На душу мне свою бросали тень. (I; 583- 584)[1]

Этот стихотворный отрывок до сих пор остается одним из самых многозначных и загадочных среди творческого наследия Пушкина. Написанный приблизительно в октябре Болдинской осени 1830 года, он был впервые напечатан в посмертном издании 1841 г В. Жуковским, включившим его в число "Подражаний Данту". Его незаконченность лишает нас возможности проникнуть в целостный замысел поэта. Стихотворение подчеркнуто иносказательно, и в нем отсутствуют какие бы то ни было собственные имена. Не названы ни действующие лица, ни место действия, ни даже имена "кумиров" в саду. Один из них, правда, благодаря парафразу "дельфийский идол", четко идентифицируется с Аполлоном, но другой — "женообразный, сладострастный, сомнительный и лживый идеал" — в некоторых случаях понимался то как Афродита, то даже как Дионис (например Д.С. Мережковским [2] и Б.А. Васильевым [3]).

"В начале жизни…" сравнительно редко (по меркам нашей масштабной пушкинианы) привлекало внимание исследователей, однако имеется около десятка его толкований, противоречащих друг другу. Поэтому, чтобы ввести читателя в диалог с ними и избежать нареканий в несамостоятельности, мы коснемся вначале важнейших имеющихся интерпретаций, а затем сделаем ряд собственных дополнений.

Оригинальность сюжета, не сводимого к "Божественной комедии", не позволяет определить стихотворение как прямое "подражание Данте". С другой стороны, терцины, которыми написан отрывок, перекличка отдельных образов и даже сама специфика аллегорического мышления не позволяет нам оставить имя Данте втуне. Убедительную аналогию с ним проводит, в частности, М.Н.Розанов, возводящий "величавую жену" с "очами, светлыми, как небеса," которая наставляет героя в добродетели, к дантовской Беатриче "Новой жизни" и "Божественной комедии"[4]. Исследователь также сопоставляет первые строки стихотворения "В начале жизни школу помню я…" с началом "Ада": "Земную жизнь пройдя до середины, я очутился в сумрачном лесу…". При этом "дантовскому темному лесу, символизирующему состояние духовной темноты, греховности, заблуждений, соответствует у Пушкина "великолепному мраку чужого сада"[5]. М. Розанов признает, что в стихотворении "легко улавливаются строчки автобиографического характера"[6], но главным для него является гениальное усвоение Пушкиным стиля Данте: "Сходство не ограничивается формовкой стиха, как обыкновенно думают, но и захватывает самую сущность содержания"[7].

Мы со своей стороны можем добавить в пользу итальянской интерпретации отрывка, что сам его сюжет перекликается с центральным эпизодом многих итальянских рыцарских поэм: искушением героя в волшебных садах пленительной колдуньей (как в "Освобожденном Иерусалиме" Т. Тассо или "Неистовом Роланде" Ариосто). Отчасти этот мотив был использован Пушкиным ранее в "Руслане и Людмиле" при описании приключений Руслана в садах Черномора. Правда, герой анализируемого стихотворения всего лишь мальчик, но и здесь в очарованном саду происходит нечто вроде соблазна его "лживым, но прекрасным" женским образом, и этот несколько видоизмененный мотив отчасти придает сюжету отрывка итальянский колорит.

По мнению авторитетнейшего пушкиниста Г.А. Гуковского, "это стихи не о Данте, и меньше всего это стихи, написанные под влиянием Данте. Это стихи о человеке и культуре, стихи о стремлении вперед, стихи о порыве человеческого духа от косного прошлого к неизведанному, прекрасному, новому, стихи о творчестве, об эпохе, началом и высшим выражением которой был Данте" [8]. В стихотворении изображено столкновение двух культур, двух идеологий — средневекового христианства и античного язычества в сознании человека эпохи Ренессанса. Пушкин гениально отразил "структуру сознания итальянца на закате средних веков"[9]. Тем самым Гуковский в основных чертах повторяет более раннюю по времени интерпретацию Вячеслава Иванова, увидевшего в стихотворении изображение "переходного времени между христианским Средневековьем и оглянувшимся на язычество Возрождением"[10].

Д.Д. Благой выдвигает версию, что перед нами вообще не лирическое стихотворение, а начало большой поэмы о жизненном пути Данте еще до сошествия его во ад — в подражание Байрону, написавшему поэму "Пророчество Данте" о жизни поэта по возвращении из ада, чистилища и рая на землю. Однако ученый тоже допускает, что "некоторые детали в описании "школы" и в особенности <...> сада, наполненного античными "кумирами" "(вспомним строку о "священном сумраке" царскосельских садов с их "кумирами богов" в "Воспоминаниях в Царском Селе" 1829 г), так же как переживания героя отрывка, связанные с переходным возрастом от мальчика к юноше, подсказаны были поэту воспоминаниями о его личном опыте <...> Но никакого столкновения разных эпох и культур в отрывке нет. Читая его, целиком погружаешься в эпоху конца ХIII — нач. ХIV в."[11].

Б.П. Городецкий, наоборот, ставит под сомнение даже итальянский колорит отрывка и подчеркивает в нем автобиографические мотивы: "… нельзя отделаться от впечатления, что начало стихотворения действительно передает черты не русской, а западно-европейской жизни. <...> В то же время во всем отрывке полностью отсутствуют моменты, которые давали бы основание соотносить его содержание с итальянской действительностью"[12]. "Описание великолепного сада со множеством мраморных статуй также не дает [для этого] бесспорных оснований: такие сады имелись в любой стране Западной Европы. Широко были представлены они и в России ХVIII века. в этой связи достаточно напомнить хотя бы знаменитый Юсупов сад в Москве, куда водили гулять мальчика Пушкина. <...> Такие же сады имелись и в Царском Селе"[13]. "Впечатления героя стихотворения от прелести природы и произведений искусства, пробуждавших в нем художника <...> полностью соответствует аналогичным признаниям самого Пушкина о пробуждении в нем поэта:

Вновь нежным отроком, то пылким, то ленивым,

Мечтанья смутные в груди моей тая,

Скитаясь по мирам, по рощам молчаливым,

Поэтом забываюсь я.

("Воспоминания в Царском Селе"1829) (I; 552).

Почти физиологически точное описание состояния вдохновения <...> неоднократно приводилось Пушкиным как свойственное ему самому: "Когда сбегаются виденья перед тобой в окрестной мгле // И быстрый холод вдохновенья // Власы подъемлет на челе…" ("Жуковскому"). "Повышенно-эмоциональное восприятие героем стихотворения высших и совершенных произведений искусства ("Всё наводило сладкий некий страх // Мне на сердце; и слезы вдохновенья, // При виде их, рождались на глазах") было свойственно и самому Пушкину: "Порой опять гармонией упьюсь, // Над вымыслом слезами обольюсь…" ("Элегия" 1830г.). <...> Это говорит о том, что перед нами, по-видимому, начало большого и сложного произведения, возможно автобиографического характера, в котором процесс пробуждения творческого начала в ребенке и становление характера должны были раскрываться на обобщенном фоне Западной Европы"[14].

Если столь различны истолкования сада, то еще более расходятся понимания "величавой жены", воспитывающей детей. Самое общее мнение выражает Д.Благой: "смиренная, одетая убого, но видом величавая жена" отрывка — средневековое христианское вероучение"[15]. На этом сходятся все. Но дальше начинаются решительные разногласия в толкованиях. Г.Гуковский осуждает все церковное в отрывке как сковывающее освобождающееся сознание: "Отсюда сочетание здоровых, прекрасных и вольных образов античного искусства, природы как стихии буйного творчества бытия, искусства как стихии творчества свободного человеческого духа, томления человеческой, земной (а не небесной) любви — и аллегорического понимания всего этого, и церковно-осуждающих формул, подчиняющих свободу человека природы рабству церковной мысли"[16].