Не случайно, что именно с "Капитанской дочкой" связаны размышления автора "Белой гвардии" о судьбах России, народа, интеллигенции, классической русской культуры. Пушкинское верное и глубокое понимание отечественной и мировой истории полнее всего проявилось именно в этом романе, где верность художественной правде исторического повествования делает картину живее и выше любой ученой книги.
"Все - не только самая правда, но еще как бы лучше ее"9, - говорил о "Капитанской дочке" любимый писатель Булгакова Николай Васильевич Гоголь, и он был прав.
Пламя великих событий гражданской войны равно освещает и оценивает жизнь прежнюю, ее людей и новую революционную действительность, ее деятелей. Так рождаются художественные образы, которые верны поэтической правде истории. То же происходит и в "Белой гвардии", где милая, тихая, интеллигентная семья Турбиных вдруг становится причастна великим событиям, преобразившим облик России, делается свидетельницей и участниней дел страшных и удивительных. Турбиным преподан урок истории, урок жестокий, но, пройдя через кровь и смерть, они в конце концов понимают и принимают его. Турбины делают свой выбор, остаются со своим народом и находят свое место в новой России. Потому-то художественная биография этой вполне ординарной семьи становится столь интересной и символичной, историческим документом непреходящей ценности, одним из лучших русских романов послереволюционной эпохи о гражданской войне.
Понятно, Булгаков, повествуя о событиях исторических и в то же время недавних, определивших и его собственную судьбу, судьбу близких ему людей, предельно далек от ледяного бесстрастия поседелого в государственных делах дьяка из пушкинского "Бориса Годунова", который
Спокойно зрит на правых и виновных, Добру и злу внимая равнодушно, Не ведая ни жалости, ни гнева. |
Нет, булгаковская книга о Турбиных очень личная, лирическая, она полна жалости, гнева, веры, надежды и любви. Блистательная художественность "Белой гвардии" далека от тяжеловесной торжественности исторической прозы; помимо полета зрелой и зоркой мысли писателя, роман преисполнен полета живой мечты, безбоязненного взгляда в будущее и удивительного духовного единения автора со своими персонажами. "Героев своих надо любить; если этого не будет, не советую никому браться за перо - вы получите крупнейшие неприятности, так и знайте", - это сказано в позднейшем "Театральном романе", но ведь это и главный закон всего булгаковского творчества. Ясно, что любовь эта предельно требовательна, в прозе и пьесах Булгакова немало иронии и сатиры, и вся уязвимость Турбиных и других персонажей автору очевидна. В "Беге" он проводит идею единства русской интеллигенции со своим народом, который пошел за большевиками.
Обо многом говорит рассказанная в одной из редакций "Мастера и Маргариты" история ученого помещика Феси, знавшего одну только свою герметичную и сухощавую, как чеховская англичанка, филологическую науку и никогда не видавшего своего имения, крестьян, народа: "Однажды он чуть было не поехал <в имение>, по, решив сначала ознакомиться с русским народом по солидному источнику, прочел "Историю Пугачевского бунта" Пушкина, после чего ехать наотрез отказался, проявив неожиданную для него твердость"10. Но всегда в булгаковских произведениях есть персонажи, для которых и рассказываются все эти грустные и веселые истории. Именно поэтому истории эти можно назвать воспитательными.
Таким "романом воспитания" являются "Белая гвардия" и продолжающая ее пьеса "Дни Турбиных", где белый офицер Мышлаевский, в конце пьесы собирающийся служить, подобно Рощину Алексея Толстого, в Красной Армии, делает свой конечный вывод из жестоких уроков истории, говоря о России: "Прежней не будет, новая будет". В "Театральном романе" та же художественная, далекая от прямой дидактики педагогика: писатель Максудов (и мы вместе с ним) понял, что такое литература и что такое театр, и никакая история литературы и театра заменить эти свидетельства очевидца не смогут. И даже "последний закатный роман", как называл Булгаков "Мастера и Маргариту", через блистательную фантастику дает поучительную картину сложнейшей механики текущей жизни, вечной борьбы в ней сил созидания и разложения.
В нашей критической литературе уже было высказано правильное предположение, что роман этот более всего обращен к прозревшему Иванушке Бездомному-Поныреву: "Едва ли не для него разыгралась вся эта история Мастера и Маргариты"11. Верно, по важна и судьба самого Мастера, ни в косм случае не равного Булгакову. За ним нет никакой вины, и потому его тема - не тема искупления. И все же Мастер не заслужил свет, он получил только покой. Значит, и в этой судьбе была ошибка, над которой стоит задуматься. По всей видимости, ошибка эта в слабодушии, в отказе от борьбы за истину и любовь. Сам Булгаков жил по иным этическим мерам: "Писатель должен быть стойким, как бы ни было ему трудно. Без этого литературы не существует"12.
Принципы булгаковского понимания истории явственно определены в рассказе "Ханский огонь" (1924). Казалось, поело "Белой гвардии" о судьбах старого мира, былой культуры говорить было трудно. Однако Булгаков к этой теме возвращается, и именно в "малом" жанре рассказа.
В "Ханском огне" поражают тщательность и точность выбора деталей. Булгаков, вычеркивая все лишнее в отобранной ситуации и характерах, создает вещь на редкость емкую и глубоко символичную, запечатлевает целую эпоху русской жизни.
Здесь, в "Ханском огне", встретились два мира. Один - во всем блеске многовековой рафинированной культуры, красоты совершенных вещей и произведений искусства, собранных в Ханской ставке князьями Тугай-Бегами. А мир товарища Антонова Семена Ивановича, посетившего переданное народу богатое имение Тугасв вместе с замаскированным бывшим хозяином, подчеркнуто беден, здесь нет еще ни вещей, ни предания, и даже склеенное сургучом пенсне и ремень с бляхой "1-е реальное училище" взяты взаймы у старого мира.
Казалось бы, тут и выбирать нечего. По в рассказе Булгакова возникает еще один образ - образ Времени: "Плыла полная тишина, и сам Тугай слышал, как в жилете его неуклонно шли, откусывая минуты, часы". Время становится бестрепетным судьей в жестоком споре двух миров, и старый мир постепенно вытесняется им в прошлое, становится музейной, исторической ценностью и перед смертью с особенной ясностью понимает, что властно вторгающееся в жизнь новое при всей его внешней бедности и простоте жизнеспособнее и устойчивее красивых, но мертвых вещей и мыслей. Ясно и то, что далеко не все погибает в обновляющем мир пламени революционного пожара; многое рождается заново и переходит к теперешним хозяевам.
И, как всегда у Булгакова, поразительна сама точка зрения автора, спокойно вглядывающегося в разлом истории и видящего все достоинства и недостатки обоих миров, то есть глубинную логику истории. Тут нет места эмоциям, способным лишь затемнить творческое сознание. Уже говорилось, что Булгаков - лирик, самые романы его суть лирические, но короткий рассказ "Ханский огонь" существенно эпичен, ибо в его тесном внутреннем пространстве автор через беспощадное отрицание мертвой, музейной красоты приходит к искреннему и убедительному в своей несомненной художественности утверждению нового мира, повой России.
Возникает естественный вопрос: почему же судьба Михаила Булгакова была столь трудной?
Представляется, что дело не только в глубине булгаковского таланта, далеко не всем тогда понятного и не всеми принятого, но и в том особом положении, которое занимал автор "Мастера и Маргариты" в отечественной литературе его времени. Впоследствии некоторые исследователи думали сделать Булгакову комплимент, говоря, что он учился у Б. Пильняка (которого, кстати, на самом деле считал писателем косноязычным, не русским), а в таланте своем равен В. Катаеву, М. Зощенко и Ю. Олеше. Нисколько не желая умалить значение этих талантливых писателей, подчеркнем тем не менее, что Михаил Булгаков был человеком другого поколения и иных культурных корней, он лучше видел
необходимость преемственности в судьбах страны, ее великой культуры, творческой интеллигенции.
В беллетризованных и оттого субъективных мемуарах Валентина Катаева это очевидное несходство воззрений и талантов отмечено с достаточной ясностью и подчеркнуто самим тоном рассказчика: "Синеглазый... был весьма консервативен, глубоко уважал все признанные дореволюционные авторитеты, терпеть не мог Командора (Маяковского), Мейерхольда и Татлина и никогда не позволял себе... "колебать мировые струны". А мы эти самые мировые струны колебали беспрерывно, низвергали авторитеты, не считались ни с какими общепринятыми истинами, что весьма коробило Синеглазого..."13 В этой примечательной сравнительной характеристике есть не только похвала себе и своим "передовым" друзьям-экспериментаторам, но и упрек "консерватору" Булгакову, всегда отстаивавшему традиции русской классической литературы и с полным правом унаследовавшему эти нестареющие традиции. На одном публичном диспуте Булгаков сказал: "После Толстого нельзя жить и работать в литературе так, словно не было никакого Толстого... То, что было явление Льва Николаевича Толстого, обязывает каждого русского писателя после Толстого, независимо от размеров его таланта, быть беспощадно строгим к себе. И к другим"14. Сейчас эти слова, полные уважения к великому писателю, звучат как очевидная истина. Но тогда они вызвали бурю возражений в среде молодых литераторов, не желавших считаться с традициями и авторитетами.