"Все непритворно в нем..."
В. В. Эйдинова
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..
Огромность Пушкина, наверное, в том, что он, его образ, его мир, живут в каждом из нас - и в разных "возрастах", и в разных характерах, и в разных, совсем особых жизненных ситуациях. Ощущая эту поразительную людскую сближенность, рожденную самим именем Пушкин, испытываешь робость перед тем, чтобы решиться сказать Слово о нем, робость перед банальностью, расхожестью, избитостью, которая, я думаю, охватывает каждого, кто позволяет себе коснуться такой гениальной, такой великой фигуры, какой является Пушкин не только в мировой культуре, но и в частной судьбе любого человека...
Я попытаюсь сказать именно об этом - о своем, личном, человеческом состоянии, которое какими-то "толчками" чувствуешь в себе и которое, думается, можно назвать "пушкинским".
Состояние это существует как непростое, складывающееся из очень различных, противостоящих, даже опровергающих друг друга сил, - и в то же время оно полнится таким устойчивым, упорным, постоянно возникающим ощущением, которое всю эту разноликость и разнозвучность превращает в цельное, определенное, человечески-поэтическое пушкинское настроение.
Что же - в нем? Мне кажется, что это прежде всего свобода и потому - удивительная естественность в выражении поэтом себя, своей души, своей жажды "мыслить и страдать". И ты ощущаешь сразу, в одно мгновение - и его "кипящий ум", и "пламенную страсть" ("я очарован, я горю..."), и силу "безмолвного, безнадежного" чувства. Но внутреннее его бесстрашие (и снова - безыскусность) открываются совсем не только в "счастливом содрогании его сердца", когда оно переживает "безумное волненье" и когда он, автор, говорит своим пленительным лирическим языком.
Пушкинское состояние свободы я чувствую и как способность сказать о своем смятении, об испытываемых им гнетущих страданиях и сомнениях, о жизни, где нет незабываемого и радостного очарования. Он ведет тебя в мир совсем иных, "опасных откровений", "неверных и страстных чувств", рожденных и "угрюмым океаном", и "таинственным громом", и "мутной ночью", и "адским лучом", и "визгом да звоном оков", и бесовским ликом "уродливого палача"... Этот другой, "теневой", дьявольский мир - тоже пушкинский мир, терзающий и "надрывающий" его душу. И трудно сказать, какое из этих испытанных его лирическим сердцем переживаний оказывается более пушкинским и более потрясающим наши сердца. Их общее звучание как раз и творит, как мне кажется, очищающе-возвышенное, но и невероятно напряженное восприятие мира, в котором звучат такие контрастные по их тональности строки: и восторженные ("страстей безумных и мятежных как упоителен язык"), и гибельные ("и с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь, и горько слезы лью, но строк печальных не смываю").
Столь особенно, но вместе с тем и столь узнаваемо свобода самовыражения поэта находит себя и в его особенном слове, ведущем в глубину его творческой личности. Это слово (или слова, близкие ему по значению) оказывается, как кажется мне, сигналом именно пушкинской - грандиозно-бесстрашной и в то же время естественнейшей - одаренности. Первым и заглавным в их ряду предстает слово легкий, аура которого как раз и являет собой (может быть, это видится наиболее зримо сквозь призму бунинского "Легкого дыхания") нечто прекрасное и одновременно вольное и живое, не замутненное никакой - собственной или идущей извне - натянутостью или искусственностью. Слово это становится поистине лейтмотивным в лирике поэта, где вспыхивают одна за другой связанные с ним поэтические формулы. Здесь и "мой легкий дар", и "легкий звук и дуновенье", и "рифмы легкие", и "способность легкая страдать", и такое знакомое "мне грустно и легко"... А рядом возникают мотивы ("простой", "светлый", "чистый", но и - "таинственный", "трепещущий", "тревожный"), поддерживающие и усиливающие необходимые поэту тон и смысл его стиха - своенравного, страстного, неистового, скорбно-печального, но одновременно - ясного, легкого и открытого.
Думается, сама поразительная открытость Пушкина миру, постоянная обращенность к нему, сказывающаяся в нужной ему форме стиха-диалога ("слыхали ль вы?.."; "ты ждал, ты звал..."; "скажи, быть может..."), открытость, сопряженная с его гениальной "страдающей мыслью", делает его близким и нужным и мне, и каждому из нас, и всем временам, прошедшим и будущим...
И, может быть, сегодняшняя эпоха, эпоха завершения XX века, самого жестокого века в истории человечества, особенно остро нуждается в Пушкине, в его феноменальной способности жить, "открытым сердцем говоря" и выражая чувства современного человека: его страхи, мольбы, надежды - так, как сам он их выразить не умеет. Наши сердца слышат его зов, его радости и тревоги, самой своей внутренней жизнью отвечая надежде моего, нашего великого поэта: "Быть может, в Лете не потонет строфа, слагаемая мной..."