?
Сергей Бочаров
“— Случай! — сказал один из гостей.
— Сказка! — заметил Германн”.
Если рассказ Томского – это завязка интриги «Пиковой Дамы», то эти две реакции на него как две оценки анекдота — это завязка её философской интриги. Обо всём, что случится дальше, кончая чудесным выигрышем и непостижимой ошибкой героя, можно сказать — “случай” или “сказка”. Но в устах говорящих эти слова означают не то, что они означают в пушкинском тексте. Случай – это просто случай, слепой хаотический случай, сказка – это выдумка, небылица. Реплики отрицают друг друга и отрицают чудо. У Пушкина случай не слеп и сказка не выдумка. У Пушкина обе силы действуют в тайном единстве и подтверждают чудо. Чудо как тайнодействие, решающее судьбу героев как они сами её для себя неведомо выбрали, — как Германн неведомо для себя выбрал пиковую даму вместо туза — “обдёрнулся”.
У Пушкина как в поэтических, так и в теоретических текстах развита целая философия случая как остроумной жизненной силы. “Случай — бог изобретатель” — бог наподобие малых античных божеств. Но случай связан у Пушкина не только с античным Роком, но и с христианским Провидением. Случай — “мощное, мгновенное орудие Провидения”. Это определение отчеканено как один из пунктов пушкинской философии истории. “Маленькую философию истории” (по выражению Вольфа Шмида, немецкого исследователя «Пиковой Дамы») находят и в светской повести Пушкина. И не такую уж маленькую: дважды имя Наполеона в тексте — это недаром. Провидение — категория исторической мысли Пушкина; Провидение действует у него в истории, как и в частной жизни обыкновенных людей; в ней, по Пушкину, те же законы, что и в большой истории; и они же, кстати, действуют в творческой работе поэта, в воображении художника. Рок, судьба и Провидение для Пушкина — не одно и то же, как и случай на службе рока (А.Синявский) и случай как мгновенное орудие Провидения: он уже не такой слепой — не только остроумная, но умная сила.
Есть статья Ю.М. Лотмана, в которой он тему карточной игры в «Пиковой Даме» связал с философией истории Пушкина. Лотман цитирует из «Маскарада» Лермонтова: “Что ни толкуй Вольтер или Декарт — // Мир для меня — колода карт. // Жизнь — банк; рок мечет, я играю, // И правила игры я к людям применяю”. Вольтер или Декарт — это рациональное объяснение мира. Оно уже не работает для объяснения новой картины истории, начиная с французской революции; Пушкин в ряде стихотворений описывал европейский процесс как большую “таинственную игру”: “Игралища таинственной игры, // Металися смущённые народы...” А Наполеона — фантастическим игроком на этом поле. С Наполеоном встаёт вопрос о возможностях, прежде неслыханных, воли одного человека по своему произволу подчинять себе жизнь и историю — но также и о пределах, какие ставят этой железной воле жизнь и история.
Молодые люди, сказано в повести, предпочитали “соблазны фараона обольщениям волокитства”. Есть слово Белинского, сказанное примерно тогда же (несколько позже), о том, что бывают идеи времени и формы времени. Фараон в литературе тех лет предстаёт как игра времени. Модель жизни как авантюрного предприятия, в котором я играю с неизвестностью и в максимальной мере во власти случая. “Рок мечет, я играю”. Играю с Роком, но играю, то есть ставлю на самого себя как на личность против безличного механизма игры. Заявляю Року своё “презренье”, по стихотворной формуле Пушкина, родившейся в рискованной ситуации, когда “Рок завистливый” угрожал ему бедою во время следствия по делу о «Гавриилиаде»:
Сохраню ль к судьбе презренье,
Понесу ль навстречу ей
Непреклонность и терпенье
Гордой юности моей?
Мои человеческие силы навстречу силе судьбы. В ситуации фараона их возможности предельно ограничены, но концентрация человеческой силы в этом предельном её испытании тем повышается. Всё же известная тактика, означаемая всеми этими специальными терминами, так для нас звучащими экзотически, — всё же известная тактика в руках игрока.
“Непреклонность и терпенье” — это личная ставка и Германна. “Непреклонность его желаний” — сказано тем же словом о нём, что и Пушкиным о себе. Германн тоже фантастический игрок, как Наполеон на поле большой истории. Но Германн — шулер: он имитирует риск и борьбу с Роком, а на самом деле играет наверняка. В то время как в фараоне понтёр действует в условиях максимального дефицита информации, Германн имеет всю полноту информации. В конечном счёте парадоксальным образом это именно и приводит его к катастрофе. Отчего-то в прошедшем веке графиня с помощью Сен-Жермена и Чаплицкий с помощью графини могли успешно играть наверняка, а новому герою нового века, новому Сен-Жермену (потому что, как не раз уже было замечено, Сен-Жермен и Германн — тёзки, у них одно имя; “Сен-Жермен” — это “святой Герман”) — почему-то заказано. Почему — на это ответ вся повесть.
Впрочем, что значит — Германн играет наверняка? Откуда нам это известно? Из целиком и насквозь “миражной интриги” повести (такое определение, отнесённое Ю.В. Манном к «Ревизору» Гоголя, совершенно ложится на «Пиковую Даму» за два года до «Ревизора»). “ — Случай! — Сказка!” — в этом по-пушкински молниеносном обмене репликами — как ударами шпаги — Германн отверг случай и решил его исключить, и хотя в этой реплике “сказка” им отвергнута тоже, двойственная натура его — “непреклонность желаний и беспорядок необузданного воображения” — повела его по пути “сказки”. Воображение Германна как его характеристика постоянно упоминается; он — поэт, создатель фабулы. Воображение его зажигается от рассказа Томского и реализует сказку, строит целую фабулу из собственного материала, из анекдота, из ничего. В свою очередь, сам рассказ Томского внутри себя стоит на чужих рассказах и слухах; нить повествования ткётся “цепью чудесных рассказчиков” — от Сен-Жермена и Казановы к Томскому и Пушкину (В.Шмид). Достоверность истории в её истоках, но и во многом в дальнейшем течении непроверяема; проблема Dichtung und Wahrheit нерешаема. Одно слово графини при роковом свидании отменяет и снимает всю миражную интригу: “Это была шутка... клянусь вам! это была шутка!” Случай — сказка — шутка. Третье звено оценки истории, которое тоже нужно учесть. В стилизованной колоритной речи старой графини это единственная столь чистая реплика, и она звучит убедительно — в такую минуту. Самоё явление белого призрака может быть истолковано как сновидение Германна. “Он проснулся уже ночью: луна озаряла его комнату”. Припомним другое из Пушкина: “На дворе было ещё темно, как Адриана разбудили”. Сон гробовщика открывается необъявленный, как продолжающаяся действительность, в которой к нему являются православные мертвецы. Верхняя граница сна не отмечена, и только нижняя граница объявлена уже задним числом. В Германновом видении нет и нижней границы, но и в целом в «Пиковой Даме» границы воображения Германна и прозаической действительности проведены иначе, если не сказать, что в этой сцене они не проведены вовсе. Как говорил Достоевский в известном письме о «Пиковой Даме», вы не знаете, как решить. Вы не знаете, как решить и с чудесным выигрышем трёх карт: если это была шутка, то чудесный выигрыш — чистый случай, почти невероятный, но всё же возможный теоретически. Тройка, семёрка, туз могли ведь явиться из головы героя, поскольку были уже заложены в его просмакованном критиками размышлении о том, что “утроиТ УСемерит мой капитал”, в котором Сергей Давыдов высмотрел и анаграмматически запрятанного туза. Но — вы не знаете, как решить: случай или сказка? Твёрдый фабульный факт есть один: Германн против Чекалинского играл, как он верил, наверняка, знал последнюю карту и взял другую, “обдёрнулся”. Происхождение, внутренний механизм его ошибки и составляет главное в повести, её философский и нравственный смысл. Дело в том, что метафора “жизнь — банк”, я играю с миром — в истории Германна реализуется в точности. Он играет не только с Чекалинским как Роком, он играет с миром, в котором — оставшиеся за его спиной старуха графиня и Лизавета Ивановна, жизнь и смерть, любовь и законы “нравственной природы”, о которой сказано в заглавной фразе последней главы:
“Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно и то же место. Тройка, семёрка, туз — скоро заслонили в воображении Германна образ мёртвой старухи”.
В этом месте я вижу ключ ко всей повести. Её исследователи бывают увлечены нумерологией и цифирью, извлекая из текста запрятанные в нём, как в загадочной картинке, тройку, семёрку и особенно сложно упрятанного туза. Эти числа открыто “играют” на верхнем уровне фабулы, однако есть “в семантическом фараоне текста” (Вольф Шмид) иная пара чисел, глубже соотносящаяся с нравственной осью действия. Это двойка и единица. В семантическом фараоне текста — да, именно так, поскольку соотношение их соответствует ситуации фараона: я — действующая единица — в ситуации выбора из двух значений — двух карт, ложащихся налево и направо. Но такова модель и всякого жизненного выбора, перед каким всегда стоит человек. Это структура жизни в аспекте азартной игры, какой всегда присутствует в жизни, но глубже — структура жизни как нравственного события. “Случай! — Сказка!” — это как две карты легли налево и направо. Первый такой семантический фараон в тексте повести: два контрастных решения, определяющих диапазон понимания (на более глубоком, чем реакции персонажей, уровне авторской реальности их контраст снимается). Первое раздвоение значений, какое затем воспроизводится во всех звеньях действия: двойственная натура Германна, русского немца, и двойственная мотивировка его поведения — прозаический “немецкий” расчёт, низкая жажда приобретения и “огненное воображение”, страсть игрока; левая и правая двери за ширмами, между которыми он выбирает в доме графини, и прочее. Сдвоенная реально-воображаемая, прозаически-фантастическая интрига, относительно разных звеньев которой и её в целом мы не знаем, как решить, по Достоевскому. На глубине же всё это сводится к поединку Германна с самою жизнью, в которой он преследует одну цель, и все его действия имеют однолинейное устремление — это и есть его неподвижная идея, а жизнь — подвижная — перед ним иронически и коварно двоится, его интрига двоится, и это раздвоение интриги несёт с собой поражение Германна. Неподвижная идея против подвижной жизни.