Есть несомненное «тяготение» в рассуждениях «подпольных» героев к Кантовой (не случайно философ упоминается в «Москве – Петушках») «Антитетике», в которой представлены известные антиномии, означенные философом как Тезис и Антитезис. В этих антиномиях, как известно, спор идет о следующем: 1. Свободна ли воля человека? (Тезис) или: Нет свободы, а есть одна естественная необходимость, закон природы (Антитезис). 2. Есть ли Бог и творец мира? (Тезис) или: Нет Бога и мир не сотворен (Антитезис). Первая кантовская антиномия «выставлена» в «Записках из подполья» и «Москве – Петушках» во всей своей очевидности и драматизме. Причем она «работает» в обоих произведениях на композиционном уровне: первая часть «Записок из подполья» – развернутая метафора Антитезиса; вторая часть («По поводу мокрого снега») – Тезиса, поскольку доказывает ложность и ошибочность построенного на логической казуистике «подпольного» эксперимента. И «подпольный» осознает, как мы уже цитировали, что «вовсе не подполье лучше, а что-то совсем другое, которого я жажду, но которого никак не найду! К черту подполье!» [Достоевский, 121]. Это высказывание «подпольного» угадывается в подтексте второй главы. Так же очевидно зеркальное отражение композиционных структур «Записок из подполья» и «Москвы – Петушков»: в поэме Ерофеева, которую также можно условно разделить на две части, наоборот, первая часть – рай, Петушки, Бог, ангелы, возлюбленная, ребенок – тезис, а вторая часть – ад, сфинкс, четверо убийц, царь Митридат с ножом, эринии, Москва – антитезис.
Что же касается второй антиномии, то рассуждения «подпольного» определяет антитезис, а весь текст «Москвы – Петушков» – это развернутый по отношению к антитезису «подпольного» тезис: «Он непостижим уму, а следовательно, Он есть» [Ерофеев, 2000, 74].
Сложная диалектика процесса сознания по схеме «тезис – антитезис» отражает траекторию нравственных поисков героев и подводит к выводам, в которых звучат голоса авторов. Миром, по Достоевскому и Ерофееву, должен править дух, а не мысль. Наука бессильна что-либо изменить в сложной природе человека. «С одной логикой нельзя через натуру перескочить! Логика предугадает три случая, а их миллион» [Достоевский, 266]. Единственный закон, не «выпрямляющий» сложный, «многослойный» мир человека и способный победить внутренний хаос, – это Закон Веры. Вина, а вернее, беда «подпольного» в том, что он отвергает веру в Бога. Однако очень глубоко, в «подкладке» (Ф. Достоевский) его воинствующего атеизма зарождается о-сознание необходимости Бога, поэтому он и обращается к исповеди, предполагающей Высшего Адресата, понимая это исподволь, вопреки желанию. Исповедь как раз и выполняет роль «исправительного наказания». Но «подпольного» ждет еще одно «исправительное наказание», испытание – столкновение с «живой жизнью», живой натурой – верующей Лизой. Этого – авторского – эксперимента «подпольный» не выдерживает: «Живая жизнь» с непривычки придавила меня до того, даже дышать стало трудно» [Достоевский, 176].
Антиномизм определяет также и характер Венички: «Я был противоречив»: «сердечное влечение боролось с рассудком и долгом…» [Ерофеев, 2000, 51, 63]). Болезнь души, которую констатирует Веничка в себе, – метафора страдания от внутреннего разлада, раздвоения, от необходимости симулировать здоровье («не подаю виду»), потому что в его системе ценностей быть здоровым хуже, чем быть больным. Болезнь – это рефлексия мыслящего человека, подвергающего сомнению разумность существующего миропорядка. В силу своей «болезни», т. е. не-нормы, он и является живым. Если Достоевский доказывает, что неприятие «подпольным» мира – логическая ошибка атеистического сознания, то Вен. Ерофеев доказывает, что неприятие обезбоженного мира, общества, основанного на «разумной необходимости», оправданно. И выход, который исповедуют писатели, – в вере в Бога. Поэтому Веничка воскрешает в себе Бога, а «подпольный» понимает, что его установка на мысль, а не на дух дискредитирована жизнью. Так и качается «маятник сознания» «подпольного»: теория – жизнь, рассудок – живая натура, вера – неверие.
Но раздвоение Венички иного, чем у парадоксалиста, толка: в нем нет метаний, свойственных метаниям парадоксалиста, нет вечной «трагедии религиозного сознания: выбор «между бытием в Боге и бегством от Бога». И в этом смысле Веничка очень целен. В «Москве – Петушках» так называемый Абсолютный адресат, к которому обращается с религиозным вопрошанием Веничка, присутствует. Веничка понимает «многие замыслы Бога», верит в него: «Я верю в то, что Он благ, и сам я потому и благ, и светел» [Ерофеев, 2000, 56]. За шокирующе-фамильярной формой обращения Венички к Богу («что мне выпить во Имя Твое? Беда, нет у меня ничего такого, что было бы тебя достойно» [Там же], есть стойкая убежденность в том, что Бог есть, Он необходим. Если «подпольный» ведет тяжбу с Богом, сомневается в Его существовании, то Веничка открывает для себя Бога, слышит его, взывает к Нему, вопрошает: «Господь, вот ты видишь, чем я обладаю? …Разве по этому тоскует моя душа?» [Там же, 35].
В состоянии отчужденности человек становится нигилистом, погружается в негативное состояние субъективности. Из этой рефлексивной энергии, возникает тоска (великая русская тоска), юродство, пьянство.
Тоска как экзистенциальное переживание имеет место быть в «Записках из подполья» и «Москве – Петушках». Это томление духа, тоска по высшему идеалу. Тоска и тошнота являются понятиями одной семантики. «Подпольный человек» постоянно повторяет: «ужасно тошно», «становилось все тошнее и тоскливее», «…до какой ведь истерики может тоска заесть!» [Достоев-ский, 132, 153, 128].
«Подпольный» тоскует от добровольной самоизоляции, лишающей его общения с людьми. Но иногда он ощущает «непреодолимую потребность… непременно и немедленно обняться с людьми и со всем человечеством» [Там же, 134]. Но эта «непреодолимая потребность» сомкнулась с внутренними амбициями антигероя: ему необходимо обрести самодостаточность, которую можно обрести только в общении с другими. Потерпев неудачу в живом общении (с однокашниками и Лизой) и продолжая испытывать непреодолимую потребность в нем, «подпольный» направляет свой дискурс на «фиктивного читателя» (В. Шмид).
Подпольный антигерой по имени Веничка тоже тоскует от одиночества, но это одиночество другого плана. Веничка включен в сообщество окружающих его людей, но тоскует от того, что все «другие» не веруют, как он, в Бога, забыли Его. Метафизическое одиночество выливается в бытийную тоску: «Ты вечно будешь одиноким и непонятым».
Таким образом, тоска – одна из форм «жизни» отчужденного интровертивного сознания. Следует заметить, что тоска «подпольного» деструктивна; Венички – конструктивна.
«Путь» героев в стремлении «мысль разрешить» мучителен, сложен и трагичен. «Человек словно стремится выскочить из своей привычной оболочки, превращаясь в шута или юродивого. Опьянение облегчает вступление на путь юродства» [Бахтин, 1979, 127].
Юродство – почва, сближающая и в то же время разводящая «подпольного» и Веничку. Юродство «подпольного» – жест, внешний атрибут: «язык высунет», «кукиш покажет». «Подпольный человек превратил свое отчаяние в юродство, в игру…» (Р. Назиров). Юродство Венички – цельное, в традициях древнерусской культуры, особая форма духовного бунта (метафизическое юродство), «укора миру, молчаливого протеста против благословенной и потому погрязшей во грехе жизни» [Липовецкий, 1997, 162]. Юродивый образ жизни как «самоизвольное мученичество» выбирается Веничкой осознанно и добровольно: он вроде бы и не нужное, но желанное, как «стигматы святой Терезе». Юродское поведение для Венички и лучше, и логичнее «нормального» поведения. Это одна из форм протеста и бунта, способ выживания в этом обезбоженном мире и, самое главное, – это стиль существования человека Божьего, живущего верой в Христа. И страдания Венички осознавались героем и автором как подражания мукам Христа – основа юродства как христианского подвига.
В изображении духовного юродства Вен. Ерофеев продолжает традиции Достоевского, «который… выявил глубины юродского сознания и подсознания… развил прежде всего поэтически» [Иванов, 1993, 6]. Но не в изображении юродивых вывертов «подпольного», а в изображении добровольных юродивых князя Мышкина, Алеши Карамазова и других героев этого плана, тяготеющих к комплексу «положительно прекрасного человека». Достоевский «создал свой тип юродивого… тип интеллигентный, в высшей степени этический… Все промахи юродивого героя… как раз и коренятся в такте его, ибо он не приемлет “обычного” мира и живет по законам правды и добра» [Иванов, 1993, 27]. И так же – по законам правды и добра – живет застенчивый и деликатный, тихий и кроткий Веничка, не-герой, антигерой своего времени, духовный юродивый эпохи семидесятых ХХ в.
Черты «священного безумия» юродивого проступают в «пьяном» дискурсе Венички. Поэтому «пьяное» сознание героя довольно часто в поэме описывается религиозной лексикой. Бальзамы веничкиного «розлива» имеют библейские названия. Пьянство Венички – знаковое состояние – тоже подполье, способ духовного отрешения от всего мира, ухода в трансцендентное состояние, в «параллельный» мир. Это своеобразная маска, позволяющая герою дать оценку себе, миру, человеку, а также приблизиться к Богу: пьяный Веничка вступает в доверительный диалог с Богом, ангелами. Алкогольный мотив, вопреки своей традиционной истории, выходит на уровень экзистенциальных проблем. «Простое пьянство – вот что метафизично, а вся метафизика проверяется пьяной практикой» [Курицын, 2000, 142]. И пьяный Веничка «трезвее всех в этом мире», ибо «жизнь человека не есть ли минутное окосение и затмение души? Мы все как бы пьяны, только каждый по-своему» [Ерофеев, 2000, 57].