Смекни!
smekni.com

Провинция в творчестве Д. Н. Мамина-Сибиряка и А. П. Чехова: топология судьбы (стр. 1 из 4)

Провинция в творчестве Д. Н. Мамина-Сибиряка и А. П. Чехова: топология судьбы*

Е. К. Созина

Рассматриваются творческие сближения А. П. Чехова и Д. Н. Мамина-Сибиряка, писателей одного поколения и выходцев из провинции. Анализируется общее и различное в их творчестве, ярко проявившееся при обращении к теме заводского труда и жизни провинциальной России.

А. Чехов и Д. Мамин-Сибиряк были современниками, творили в один и тот же период исторического времени; их интерес друг к другу был закономерен. Высказывания Чехова о Мамине-Сибиряке сегодня, в связи с юбилейным годом писателя, цитировались неоднократно 1 , но некоторые из них следует напомнить. Чехов относил себя и Мамина к одному поколению и к одной писательской формации; в письме к И. Н. Потапенко (12 марта 1903) по поводу замысла последнего издавать новый журнал он пишет: «Мы, т. е. я, ты и Мамин, — люди одного поколения» [Чехов, XI, 175]. В другом письме он приводит ряд имен современных ему писателей, с которыми предлагает подружиться молодому Горькому, чтобы «потереться около литературы и литературных людей»: Короленко, Потапенко, Мамин, Эртель. Характерна аттестация Чехова: «это превосходные люди; в первое время, быть может, Вам покажется скучновато с ними, но потом, через год-два привыкните и оцените их по достоинству…» [Чехов, VII, 352— 353]. К числу «талантливых писателей» и опять-таки «превосходных людей» он относил Мамина и в письме к Потапенко от 26 февраля 1903 г. По воспоминаниям самого Потапенко, «Чехов сравнивал его [Мамина] с черноземом где-нибудь в Тамбовской или Херсонской губернии: копай хоть три дня в глубину — все будет чернозем, никогда до песку не докопаешься» [Д. Н. Мамин-Сибиряк в воспоминаниях современников, 219] Однако настойчивость чеховского повтора и настораживает: «превосходные люди», «фосфор и железо», «чернозем» — чеховские оценки подобного рода нередко звучат двусмысленно, имеют двойное дно, свою подоплеку. Наша догадка оправдывается: повесть Мамина «Около господ» 1900 г., опубликованная в «Русской мысли», для Чехова — «грубая, безвкусная и фальшивая чепуха» [Чехов, IX, 29]. А ранее, в процессе творческого самоопределения, Чехов всерьез отталкивался от писателей-современников, включая того же Мамина: «Мне всё кажется, что я скоро надоем и обращусь в поставщики балласта, как обратились Ясинский, Мамин, Бажин и проч., как и я, “ подававшие большие надежды”» (из письма А. Н. Плещееву от 9 апреля 1888 г. [Там же, II, 240]). В путешествии на Сахалин, плывя до Перми по Каме, он не без некоторого удивления сообщает семье: «На пароходе библиотека, и я видел, как прокурор читал мои “ В сумерках”. Шла речь обо мне. Больше всех нравится в здешних краях Сибиряк-Мамин, описывающий Урал. О нем говорят больше, чем о Толстом» [Там же, IV, 71] (предполагается: «больше, чем» о нем, Чехове). Тем не менее человеческая привлекательность Мамина для Чехова сохранялась, по-видимому, всегда, без сомнений и иронии: в 1900 г. группа писателей приезжала к нему в Ялту, и среди них был Мамин, Чехов его ждал и приглашал вместе с дочерью Аленушкой; о том же говорят воспоминания писателей-современников [см.: Мамин-Сибиряк в воспоминаниях современников].

Их многое сближает: оба выходцы из провинции, оба использовали опыт своей детско-юношеской жизни в регионах, далеких от центра и мало известных тогдашнему читателю, для позиционирования себя как писателей в литературе — как «малой» (массовая печать), так и «большой» (рассказы и повести Чехова середины и второй половины 1880-х гг., в первую очередь «Степь» — и произведения «второго» дебюта Мамина конца 1870-х — начала 1880-х гг., в первую очередь повесть «На рубеже Азии»). Для обоих значимым был природно-географический локус, отличавшийся степным простором и равнинностью — для Чехова, складками и каменными швами лесистых гор — для Мамина. Что для молодого Чехова была степь, то для Мамина в течение всей его жизни были «милые зеленые горы». Свой природный ландшафт не просто характерен для творчества каждого из них; как специфический тип пространства он во многом определяет их художественное сознание и письмо. Недаром «чернозем» Мамина Чехов сравнивал с любимой им степью: «Растут на нем дикие травы и злаки, им же несть числа, а в гущине их живут на воле зайцы, стрепеты, куропатки и перепела… Это — та степь, которая воспета Гоголем» [Д. Н. Мамин-Сибиряк в воспоминаниях современников, 220].

Но во многом они действительно противоположны, даже «противопоказаны» друг другу: как писатель монологической ориентации и достаточно старомодного, хотя вполне добротного стиля письма, да вдобавок еще и романист, Мамин творчески антагонистичен Чехову, художнику диалогического и сознания, и письма, принципиально избегавшему прямой изобразительной оценочности, которой так много в произведениях Мамина. Хотя в данном случае не различие в способе письма составляет наш интерес.

Еще раз обратимся к письмам Чехова. Уральцам хорошо известны нелицеприятные отзывы писателя об Урале в целом и его городах в частности, оставленные Чеховым по пути на Сахалин. Кама для него — «прескучнейшая река», «камские города серы; кажется, в них жители занимаются приготовлением облаков, скуки, мокрых заборов и уличной грязи — единственное занятие» [Чехов, IV, 71]. Сразу вспоминается город, ставший героем и местом действия «Трех сестер»: согласно установившемуся мнению, прообразом его была Пермь; кстати, «Пермь — самый глухой губернский городок» и для Мамина [Мамин-Сибиряк II, 431], хотя в пьесе Чехова им мог быть и любой другой уездный город российской глубинки. Ведь далее Чехов пишет: «В России все города одинаковы. Екатеринбург такой же точно, как Пермь или Тула. Похож и на Сумы, и на Гадяч» [Чехов, IV, 72]. Но он находит и нечто своеобразное в Екатеринбурге; правда, им оказывается не облик города как таковой, а его население: «Здешние люди внушают приезжему нечто вроде ужаса. Скуластые, лобастые, широкоплечие, с маленькими глазами, с громаднейшими кулачищами. Родятся они на местных чугунолитейных заводах, и при рождении их присутствует не акушер, а механик» [Чехов, IV, 72]. Резюме всей этой железоделательной метафорики подводится и в найденном Чеховым слове, и в практическом действии, о котором он сообщает, — своем жесте отторжения: «На улице снег, и я нарочно опустил занавеску на окне, чтобы не видеть этой азиатчины (разрядка наша. — Е. С.)» [Там же, 73]. Фраза — иллокутивный акт, своего рода фраза-перформанс. Вряд ли нужно отдельно говорить о том, что Мамин оценивал город Екатеринбург совершенно иначе. В рассказе «Золотая ночь» (1884) он называл его «первым аванпостом» Сибири и пояснял: «Екатеринбург — бойкий промышленный город уже сибирского склада. Здесь нет чиновничества, как в других городах, дворянство не играет никакой роли, зато всем ворочают промышленники» [Мамин-Сибиряк, II, 443— 444]. Все творчество Мамина-Сибиряка было направлено на утверждение и репрезентацию в литературе того, что так не понравилось Чехову. И даже одна из ранних повестей уральца, избравшего себе псевдоним с азиатским топонимом (Сибиряк), называлась «На рубеже Азии» (1882). Мамин гордился рубежностью Урала, один из исследователей справедливо пишет, что «в произведениях Мамина-Сибиряка Урал — не только и не столько “ геологическая морщина”, сколько “ исторический порог в Азию”» [Горизонтов, 101]. Вместе с тем писатель справедливо полагал, что азиатские черты есть в любом русском человеке. В повести «В горах» (1883) он описывает типажи купцов, проживающих на Урале, но достаточно характерные для всей России: «Среднего роста, приземистый и широкоплечий, с толстою головой и опухшим красным лицом, на котором резко выделялись хитрые маленькие глазки и седая борода, Печенкин был коренным типом русского обстоятельного купечества с сильной азиатской закваской» [Мамин-Сибиряк, 1980, 387]. Хотя, в силу утверждающегося в сознании российской интеллигенции рубежа веков неприязненного отношения к Азии как вобравшей в себя «азиатчину» русской жизни, этот концепт также нередко получал у Мамина негативные коннотации. По-видимому, здесь, как и в случаях с иными производными («достоевщина», «обломовщина» и т. д.), следует различать «Азию» и «азиатчину». Для Чехова, в его кратком пребывании в Екатеринбурге, то, что он увидел в этом городе, стало воплощением азиатчины как таковой: собственно Азию писатель увидит позднее, уже в Сибири, и оценит ее как совершенно новый, особый опыт пространства и жизни.

Некоторым отголоском проезда через Урал можно считать рассказ Чехова «Случай из практики» (1897) — по сути, один из немногих, где в косвенной форме отразилось восприятие им заводской темы, центральной для Урала, несмотря на то, что в рассказе речь идет о фабрике неподалеку от Москвы (очевидно, ткацкой), скорее всего, имеется в виду город типа Иваново или Шуи. Дело не в этой конкретике, точнее, не только в ней. Важно само восприятие Чеховым заводской и неизбежно провинциально-заводской темы (ибо фабричное производство в столице Чеховым не изображалось). Напомню, что в рассказе доктор Королев приезжает лечить дочь владелицы фабрики Ляликовой и буквально сразу обнаруживает, что все болезни и недомогания девушки связаны с местом, где она живет: фабрика представляется Королеву воплощенным дьяволом, чудовищем «с багровыми глазами», которое владеет и рабочими, и хозяевами, одинаково обманывая тех и других. Позднее этот символ перейдет к А. Блоку, в стихотворение «Фабрика», да и вообще станет достаточно расхожим при обращении литературы к теме промышленной индустрии. Как замечает далее Королев в рассказе Чехова, рабочие живут «в нездоровой обстановке… впроголодь и только изредка в кабаке избавляются от этого кошмара», но и хозяевам не лучше: «Ляликова и ее дочь несчастны, на них жалко смотреть, живет в свое удовольствие только одна Христина Дмитриевна [гувернантка]» [Чехов, Х, 80— 81]. Фабричное производство, по мысли автора и его героя, отвратительно само по себе, ибо оно, как сказали бы мы сегодня, принципиально неэкологично, нездорово, и тема эта, по-видимому, вызывала у Чехова одну сплошную скуку и неудовольствие, которые так заметны в его отзывах об Урале. О перекличке с уральскими впечатлениями данного рассказа свидетельствует, на наш взгляд, одна деталь — звук металлической доски: «Около одного из корпусов кто-то бил в металлическую доску, бил и тотчас же задерживал звук, так что получались короткие, резкие, нечистые звуки, похожие на “ дер… дер… дер…”» [Там же, 81]. Привычный для деревни звук деревянной колотушки сменяется на фабрике звуком железа. Судя по всему, именно этот звуковой образ и вынес Чехов из короткого пребывания в Екатеринбурге: «Всю ночь здесь бьют в чугунные доски. На всех углах. Надо иметь чугунные головы, чтобы не сойти с ума от этих неумолкающих курантов» [Там же, IV, 73]. И вот что любопытно: в двух рассказах Чехова, центральных для фабрично-заводской тематики («Случай из практики» и «Бабье царство», 1894), фабрика или завод находятся в руках женщин, которые мало что понимают в производстве, тяготятся им, страдают от исполнения роли, не свойственной им. Зачем это Чехову? По-видимому, эта неадекватная гендерная идентификация владельцев фабричного производства лишний раз подчеркивает ненатуральность, аномальность заводского дела для человеческой жизни в целом, его вредоносность и ненужность, как не нужен завод для Анны Акимовны, как не нужна фабрика для девушки Ляликовой.