Смекни!
smekni.com

Помещики в «Мертвых душах» Н.В. Гоголя как аллегорическая система (стр. 1 из 3)

Помещики в «Мертвых душах» Н.В. Гоголя как аллегорическая система

Криницын А.Б.

Вряд ли нуждается в дополнительном обосновании тот факт, что «Мертвые души» Гоголя в числе множества жанровых составляющих вобрали в себя традицию просветительского романа, масонской мистической прозы, богатой поучительными аллегориями. В качестве аналогии часто приводится «Путь паломника» Дж. Беньяна[1]. Как важнейший аллегорический образ, выстраивающий жанр и сюжет поэмы, большинством исследователей указывается образ дороги, несущий в себе смыслы жизненного пути, богоискательства и духовного совершенствования (путь через мытарства в град небесный Иерусалим), исторического и провиденциального пути России[2].

Поскольку основную часть сюжета «Мертвых душ» составляют встречи Чичикова с помещиками, то возникало естественное желание найти некую закономерность и смысл в их последовательности, явно глубоко мотивированной автором, и объяснить ее – означало бы понять идейную композицию сюжета. Наиболее часто бытует мнение, что от одного помещика к другому усугубляется их «пошлость» или «мертвенность». Направление подобному истолкованию дал сам Гоголь в «Выбраннных местах из переписки с друзьями»: «…один за другим следуют у меня герои один пошлее другого». Авторским комментарием руководствуется и Андрей Белый: "Посещение помещиков — стадии падения в грязь; поместья — круги ада; владелец каждого — более мертв, чем предыдущий; последний, Плюшкин, — мертвец мертвецов <...>"[3]. Но у Ю.В. Манна находятся серьезные возражения против градационной схемы: «существующая точка зрения на композицию «Мертвых душ» довольно уязвима. Не подкрепляет ее и цитата из третьего письма по поводу («Мертвых душ». Гоголевское замечание не преследует цели определить «единый принцип» композиции . Да и можно ли свести ее к «единому принципу?»[4] Действительно, трудно сравнить по степени «омертвения» столь контрастные между собой и почти в одинаковой степени гротескные образы (лишь Плюшкин, несомненно, обрисован резче и мрачней остальных, но он же и наделен, в отличие от предыдущих помещиков, предысторией и, соответственно, тенью утраченной человечности).

Нельзя их счесть и простой аллегорией человеческих пороков, поскольку их характеры «не сводятся ни к лицемерию, ни к грубости, ни к легковерию, ни к любому другому известному и четко определяемому пороку. То, что мы называем маниловщиной, ноздревщиной и т. д., является по существу новым психологически-нравственным понятием, впервые «сформулированным» Гоголем. В каждое из этих понятий-комплекcoв входит множество оттенков, множество (подчас взаимоисключающих) свойств, вместе образующих новое качество, не покрываемое одним определением[5].

Д.П. Ивинский предложил тонко и детально разработанный принцип композиции образов, основанный на «совмещении приемов антитезы, нисходящей градации и симметрии»[6]: помещики одновременно следуют в шахматном порядке антитетичности по признаку легкомыслия – практичности, в то же время последовательно прогрессирует их отчуждение от людей и недоверие к ним[7], а симметрия наблюдается в отношениях помещиков с Чичиковым по их готовности на сделку (в композиционном центре – единственный не продавший и не уступивший души Ноздрев). Не оспаривая наблюдений предшественников, попавших в наше поле зрения, осмелимся предложить свои, дополняющие и без того сложную картину.

На наш взгляд, последовательность движения Чичикова от одного помещика к другому определяется тем, что четверо из них (Манилов, Ноздрев, Собакевич и Плюшкин) представляют собой аллегорию четырех возрастных этапов на жизненном пути. Далее, поскольку дорога Чичикова в первом томе «Мертвых душ» это несомненно путь греха (духовному знаку пути предстояло измениться лишь в последующих томах), то он встречается на нем с общечеловеческими пороками, сгруппированными по жизненным фазам, в которых человек наиболее им подвержен. Каждый из помещиков являет собой гротескно-карикатурную картину одного из возрастов: детства, юности, зрелости и старости. По мнению Ю.Манна, «все характеры помещиков статичны», «персонаж, с самого начала, дан сложившимся, со своим устойчивым, хотя и не исчерпаемым “ядром”»[8] «Статичность» образов объясняется тем, что каждый из них «застыл», «закоснел» на определенном этапе своего развития, демонстрируя, что в любом возрасте возможна смерть души и любому из них присуща своя «пошлость».

Аллегорическое изображение различных фаз жизненного пути встречается в многочисленных средневековых поучениях, притчах и картинах (вспомним хотя бы картины Х. Бальдунга «Возрасты человека и смерть», «Семь возрастов женщины»). Из ближайших к Гоголю примеров можно вспомнить, в частности, стихотворение Пушкина «Телега жизни», где три строфы посвящены соответственно трем этапам жизненного пути (молодости, зрелости и старости). Правомерность такого истолкования подтверждается и лирическими отступлениями автора во время путешествия Чичикова, где постоянно поднимается тема изменения человека в процессе жизни ( «О моя юность! О моя свежесть!», «Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте их на дороге: не подымете потом!»).

Перейдем к рассмотрению конкретных образов. Так, Манилов – изображенкак «вечный ребенок», невзирая на свой солидный возраст. Те черты его, которые в детстве казались бы милы и естественны (мягкость, чувствительность, сентиментальность), во взрослом мужчине оборачиваются чрезмерной женственностью и слабостью натуры, а недостатки детских лет выглядят уже непростительными: житейская неопытность и наивность предстают безалаберностью, несамостоятельностью и безволием, романтическая мечтательность – вздорным и пустым прожектерством. Особенно убийственно выглядит такие детали в кабинете, как книжка на столе, «заложенная закладкою на 14 странице, которую он постоянно читал уже два года», а на окнах «горки выбитой из трубки золы, расставленные не без старания очень красивыми рядками. Заметно было, что это иногда доставляло хозяину препровождение времени». Такое «детское» занятие в рабочем кабинете являет инфантильность уже гротескную. В семейной жизни Манилова также преобладает игровой элемент, превратившийся на восьмом году супружества в «кукольность» – с утрированной комичностью обхождения («Разинь, душенька, свой ротик, я тебе положу этот кусочек») и детской никчемностью сюрпризов («какой-нибудь бисерный чехольчик на зубочистку»).

Зеленый сюртук Манилова может обозначать его «зеленую» незрелость; «голубенькая в роде серенькой» краска стен в кабинете говорит о неустойчивости, несформированности характера (да и сам день визита к Манилову «был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета»).

В трактире, по воспоминаниям хозяйки, Манилов тоже ведет себя как ребенок, который сам не знает, чего он хочет: закажет всего, что есть на кухне, но есть не станет, а «всего только что попробует».

Инфантильность свойственна и жене Манилова, которая так и осталась по взглядам на жизнь девочкой, только окончившей пансион, и, подобно мужу, неспособна ни к какой практической деятельности.

Характерно, что только у Маниловых в доме изображены дети, но даже они предстают как некие карикатуры: их образы лишены всякого обаяния, показана лишь бессмысленность и несуразность их поведения, вследствие чего умиление и похвалы гостя кажутся наигранными. Бросается в глаза несерьезность отношения к ним родителей, забавляющихся детьми, будто куклами или комнатными собачками, придумывая им невозможные имена и обучая паре «умных» ответов.

«Неготовые» кресла, разрозненная посуда, непрочитанная книга – все в доме Манилова символизирует обещанное, но несостоявшееся развитие, в свершение которого мы не верим точно так же, как и в будущее «посланника» Фемистоклюса, хотя бы уже из-за его «мертворожденного» имени, со смешной претензией на уподобление древнему герою, – имени, вызывающего в памяти «обреченное на ничтожество» имя Акакия Акакиевича Башмачкина. Имена детей не просто комичны и нелепы (незабвенные Земляника или Яичница все-таки были фамилиями) – они просто непредставимы у взрослого человека, что делает в наших глазах отпрысков Манилова как бы «вечными детьми», взрослению которых отказывается верить воображение. Так они отражают сущность самого Манилова.

Ноздрев воплощает собой юность с ее непредсказуемостью, открытостью, легкостью общения, заразительным весельем и неиссякаемой жизненной энергией (которую олицетворяет «растительная сила» его здоровых щек). По описанию он «очень недурно сложенный молодец с полными румяными щеками, с белыми, как снег, зубами и черными, как смоль, бакенбардами. Свеж он был, как кровь с молоком; здоровье, казалось, так и прыскало с лица его». В его облике молодость дана как вневременная константа: «Ноздрев в тридцать пять лет был таков же совершенно, каким был в осьмнадцать и двадцать[9]: охотник погулять» – тем самым Гоголем точно очерчены возрастные границы молодости и указано на неизменное пребывание в них Ноздрева.

Попадает к нему Чичиков спонтанно, что символизирует превратности и непредсказуемость юности, когда сам человек не отвечает за себя – не знает, ни куда направить путь, ни что ждет его за поворотом.

Даже краткий опыт общения с Ноздревым быстро открывает за его «жизнью текущим моментом» скопище всех мыслимых пороков юности, способных быстро истощить душу: мотовство, пьянство, игра, распущенность, вранье до бессмысленного хвастовства, буйство до беспричинной драки, бесхозяйственность до полного небрежения бытом. В легкомыслии он не уступит Манилову, но куда более непостоянен: нельзя верить ни одному его слову. «Отец семейства» он лишь среди своих собак.

Однако по сравнению с простодушным Маниловым Ноздрев гораздо более себе на уме: в картах он оказывается расчетливым плутом, в быту пытается подчинить себе окружающих и попутно всячески навредить им, пусть и без далеко идущего расчета – что соответствует изощрению личности, ее стремлению в молодости к самоутверждению и доминированию. От детства к молодости меняется отношение и к деньгам: если Манилов не думает о них вовсе (крестьян отдает задаром), то Ноздрев при всем своем мотовстве и азарте постоянно поглощен идеей выигрыша, плутовства или займа, а также мастер попользоваться на чужой счет.