Тихон угадал сразу скрытый стимул его исповеди - бесовскую гордыню: "Предчувствую, что вас борет намерение чрезвычайное, может быть ужасное" (11, 12). Бес овладел волею маловерующего. Исповедь покаяния не может быть ужасной. Очевидно, в стремлении исповедоваться архиерей угадал не покаянный стимул, а нечто прямо противоположное ему - может быть, новый позыв к преступлению.
Переходим к самой "Исповеди". Она поражает полным нежеланием героя дать прямую этическую оценку своему поступку - насилию над девочкой. Читатель не замечает ни одного слова самоосуждения. Внимание же читательское сориентировано автором "Исповеди" на точную, скрупулезную фиксацию психического состояния преступления - на его полное самообладание и в момент насилия, и в минуты, когда, по его расчету, девочка совершает самоубийство. Такая ориентация утверждает феноменальную бесчувственность преступника как проявление особой мощи и красоты. Этой цели служит и его откровенное заявление: "Всякое чрезвычайно позорное, без меры унизительное, подлое и, главное, смешное положение, в каковых мне случалось бывать в моей жизни, всегда возбуждало во мне, рядом с безмерным гневом, неимоверное наслаждение… Не подлость я любил (тут рассудок мой бывал совершенно цел), но упоение мне нравилось от мучительного сознания низости" (11, 14). Это декларация. В рассказе же о преступных актах нет ни сознания низости, тем более мучительного, ни упоения ею (одно лишь сильное чувство владеет им - страх быть уличенным). В психологическом отчете Ставрогина неизменно акцентируется лишь одно - обнаженность чудовищного, безобразного преступления, несовместимого с обликом человека, обладающего исключительной интеллектуальной одаренностью. Суть этого впечатления очень точно формулирует Тихон: "…Меня ужаснула великая праздная сила, ушедшая нарочито в мерзость" (11, 25). Здесь мерзость не только в самом преступлении, но и в рассказе о нем, в характере его переживания. Здесь действительно обнаруживается ужасающая сила - не творящая, а разрушающая человека, сила деструкции. И ее-то пытается эстетизировать Ставрогин.
Эстетизации служит сам некрасивый слог "Исповеди", написанной в каком-то предумышленном тоне словесной оголенности и неприкрашенности 16 . Гроссман заметил, что нестройная, грубо сколоченная, словно вывихнутая фраза является контрастной рамкой к метким, проникновенными остро удачным формулам. Такой же провоцирующей рамой является внешний тон полицейского показания - сухо-осведомительного, протокольного, т.е. откровенно антиисповедальный, т.к. в показаниях своих преступник стремится нечто утаить, скрыть правду. Здесь же "протокольный тон" служит прямо противоположной цели - созданию впечатления абсолютной ненарочитости, достоверности. "Внеэстетические" средства используются автором "Исповеди" как специфический способ создания особого эстетического эффекта.
Теперь о характере психического сдвига, совершившегося в Ставрогине за границей. Казалось бы, видение Матреши, грозящей ему кулачонком, это очевидный образный укор пробудившейся в нем совести. Примечательно, что это видение неотвязно и представляется по воле самого Ставрогина: "Я его сам вызываю и не могу не вызывать, хотя и не могу с этим жить" (11, 22). Кстати, видение девочки уточняет и характер галлюцинаций, мучающих героя: оказывается, мучает его не один черт-провокатор, но еще и девочка - его совесть. Не случайно, однако, признаваясь Тихону в этих видениях, Ставрогин утверждает, что, хотя видение является ему в разных лицах и характерах, он все же угадывает в нем одно "злобное существо", имея в виду черта. Сам Ставрогин не решается назвать образ мучающей его девочки угрызением совести, сам он сомневается в этом: "Это ли называется угрызением совести или раскаянием? Не знаю и не смог бы сказать до сих пор. Мне, может быть, не омерзительно даже доселе воспоминание о самом поступке. Может быть, это воспоминание заключает в себе даже и теперь нечто для страстей моих приятное. Нет, - мне невыносим только один этот образ, и именно на пороге, со своим поднятым и грозящим мне кулачонком, один только ее тогдашний вид, только одна тогдашняя минута, только это кивание головой" (там же).
По замыслу писателя, страсть к угрызению совести захватила Ставрогина еще до растления ребенка, и она-то и вызвала этот поступок. В "Записной книжке" к роману написано: "Из страсти к мучительству изнасиловал ребенка. Страсть к угрызениям совести (курсив автора. - Г. Щ.). Князь говорит: "Знаете ли вы, что можно иметь страсть к угрызениям совести?"" (11, 274).
Стало быть, совесть может провоцировать преступление? Что же это за совесть? Это совесть не от Бога, а от беса. Совесть, в которую вселился бес. Теперь, когда явилось видение девочки с кулачонком, беспрестанно мучающее его и вызываемое им самим, его вновь тянет к публичному самоутверждению, способному поразить и ужаснуть аудиторию, либо к преступлению. В нем вновь заговорила бесовская совесть, провоцирующая выхлоп страшной гордыни и страсти к преступлению. Это яркое проявление "некрофилии" (Фромм), страсти к смерти, к разрушению и саморазрушению. Страсть эта давно поселилась в Ставрогине - дьяволово бремя несет он на себе, а не крест. Здесь важно показать, как в борьбе Бога и дьявола в сердце человека может победить дьявол, как бес проникает в саму совесть - в крестовину человеческого стержня и ломает, разрушает, деструктурирует человека. Вопреки мнению Н. А. Бердяева, утверждавшего, что Достоевский "романтически влюблен" в Николая Ставрогина, и пленен, и обольщен им (мнение, вызванное, возможно постановкой "Бесов" в Художественном театре, по поводу которой он и написал статью о Ставрогине), полагаю, что Достоевский не любит своего героя, что у него нет той духовной близости к нему, которая заметна в отношении Лермонтова к Печорину.
И функция исповедания в главе "У Тихона" совсем не обычная: его задача не понять и простить (он мог бы сделать это, "если б это действительно было покаяние и действительно христианская мысль" - 11, 24), а обнажить распад личности, некрасивость ее силы. Ставрогин не зря был поражен, как только увидел глаза Тихона, глубокой психологической проницательностью архиерея: "Ему с чего-то показалось, что Тихон уже знает, зачем он пришел, уже предуведомлен (хотя в целом мире никто не мог знать причины), и если не заговаривает первый сам, то, щадя его, пугаясь унижения" (11, 7).
Тихон не пассивный слушатель - он исподволь направляет разговор на выявление скрытых мотивов и преступления и исповеди. Он четко дешифрует мотивы в конце беседы. И выбивает последнюю серьезную опору в самосознании Ставрогина - убежденность в величии и особой красоте его действий. Тихон уверяет Ставрогина, что его "Исповедь" вызывает "смех…всеобщий" (11, 26), что ее "некрасивость убьет" (11, 27). "Даже в форме самого великого покаяния сего заключается уже нечто смешное… И в сущности" (там же). Так происходит окончательное развенчание обаятельного аристократа-философа, "Ивана Царевича", мнимого, придуманного кумира русской жизни. Впрочем, в конце встречи с Тихоном Ставрогин и сам себя разоблачает. Предложение архиерея Ставрогину - пойти на послушание к старцу, которое когда-то трактовалось как "лукавый поповский выверт", попытка снять с преступника-аристократа его тяжкие бремена, - на самом деле очень серьезное предложение, указывающее путь к истинному покаянию, которое потребует от Ставрогина самой трудной для него жертвы - отказа от собственной воли. И не на малый срок, вняв такому совету, Ставрогин, действительно, принял бы на себя тяжкий крест. Но он не способен к настоящему христианскому подвигу, потому что он уже разрушен дьяволом, его как личности уже нет, по словам С. Булгакова, является лишь его ""личинность"", ибо им владеет дух небытия" 17 . Поэтому он "брезгливо" отстраняется от предложения отца Тихона. И в этот момент Тихон прозревает, что и "Исповедь", и чтение ее могут явиться лишь пролегоменами к новым вывертам гордыни, к новым ужасающим "экспериментам". "Я вижу… я вижу как наяву, - воскликнул Тихон проникающим душу голосом и с выражением сильнейшей горести, - что никогда вы, бедный, погибший юноша не стояли так близко к самому ужасному преступлению, как в сию минуту… Еще до обнародования листков, за день, за час, может быть, до великого шага, вы броситесь в новое преступление как в исход, чтобы только избежать (курсив автора. - Г. Щ.) обнародования листков!" (11, 30).
По-разному оценивая коллизии своих героев, Лермонтов и Достоевский находят сходные формы художественного выражения этой оценки. Лермонтов - до Достоевского - прекрасно понимал, что человек не раскрывается целиком в "акте свободного самосознания". Объективной оценке Печорина служит искусство "композиционного мышления", в котором Лермонтов во многом предваряет Достоевского. Это не только сопоставление центральных персонажей с другими действующими лицами по принципу нравственно-этических антитез и параллелей. Это прежде всего позиция отстранения по отношению к главному герою у того и другого писателя. Концепции сверхчеловека рождаются в процессе всей художественной деятельности, осуществляемой ими в романах. Структура обоих произведений позволяет понять логику этой деятельности, четко определить ценностную ориентацию Лермонтова и Достоевского.
В "Герое нашего времени" важно не только расположение частей романа (горизонтальная композиция его - объект школьного анализа), но и общий принцип построения каждой из частей, единый ритм движения авторской мысли в них: последовательная смена утверждения и отрицания (вертикальная композиция), программирующая постоянную смену оценок героя читателем, периодический "слом" начального читательского восприятия. Этот алгоритм задан уже рассказом Максима Максимовича об истории с Бэлой: рассказ этот не случайно разделен на две части, излагаемые в разное время: В первой Максим Максимыч, хотя и видит, что Печорин поступает нехорошо, тем не менее принимает его самооправдание, извиняет его сильным увлечением. Упреки его Печорин парирует фразой: "Да когда она мне нравится? - Ну что прикажете отвечать на это? (4, 198). А больше всего его примиряет со случившимся глубокая любовь Бэлы к Печорину, поразившая старика: эта страсть освещает романтическим светом Печорина, указывает на его редкую привлекательность. Во второй части главы и рассказа, Печорин, наоборот, предстает человеком весьма непривлекательным, особенно когда Максим Максимыч пытается утешить его после смерти Бэлы: "Он поднял голову и засмеялся. У меня мороз пробежал по коже от этого смеха" (4, 214-215). Есть нечто демоническое в этом смехе.