Именно ею наделен Печорин и вместе с тем - сознанием своей исключительности. Ощущение своей мощи и порождает в нем мысль о праве на власть над людьми: "честолюбие у меня… проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие - подчинять моей воле все, что меня окружает, возбуждать в себе чувство любви, преданности и страха, - не есть ли первый признак и величайшее торжество власти?".
Э. Фромм разделяет в качестве принципиальной альтернативы в отношениях человека с людьми способности либо вызывать любовь, либо доставлять людям страдания, вселять в них ужас 12 .
В восприятии Печорина альтернативные способности сходятся, живут вместе. И это значит, что демоническое в нем оборачивается дьявольским, гордыней, а доброкачественная агрессия - злокачественной. Недоброкачественная идея становится стимулом злых поступков, и Печорин понимает это: "Идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он не захотел приложить ее к действительности…" (4, 265). Печорин вполне сознает меру творимого им зла - и вместе с тем пытается оправдать это зло и любуется его силой. В его исповеди нет стремления к искуплению греха, а есть желание усыпить свою совесть. Здесь очевидна эстетизация зла, вызванная самообольщением героя. Печорин утверждает личностное самопознание в качестве высшего критерия истины. И переживаемое им понимание себя - своей великой, хотя скрытой силы - приравнивается им к моменту полного признания Божьей правды: "…душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет, - она проникается своей собственной жизнью, - лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка. Только в этом высшем состоянии самопознания человек может оценить правосудие Божие" (4, 266). Здесь претензия на обожение, на сближение суда сверхчеловека над собой с судом Божьим.
Печорин кощунствует, пытаясь найти санкцию своему эгоизму в "Божьем правосудии", демонстрируя на самом деле бесовский, саморазрушительный характер логики индивидуалиста и обнаруживая утешительно-успокоительную функцию своей исповеди, цель которой в том, чтобы "лелеять и наказывать себя, как любимого ребенка". По ассоциации (по-видимому, не случайной) припоминаются слова Тихона, адресованные Ставрогину: "Вы как будто любуетесь психологией вашей и хватаетесь за каждую мелочь, только бы удивить читателя бесчувственностью, которой в вас нет" 13 . Исповедь Печорина обнаруживает деструкцию личности, еще не понятую, не осмысленную самим героем. Эстетизацией деятельности и мысли Печорина проникнут весь его "Журнал" - все-таки, вопреки аттестации автора (по-видимому, провокационной), он написан с тщеславным желанием "возбудить участие или удивление".
Исповедь Ставрогина написана с явной оглядкой на дневник Печорина. Достоевский уловил в Печорине эту эстетизацию зла, порожденную предельным самолюбием, которое он назвал "эгоизмом до самообожания" (см.: 19, 12). В цитируемой статье ("Книжность и грамотность. Статья первая") 1861 г. Достоевский дает все же утрированную характеристику Печорина, наделяя его чертами своего будущего Ставрогина, отмечая в нем, кроме "эгоизма до самообожания", еще и "злобное самонеуважение" и деятельность "от злобы", которая приводит его к "глупой, смешной, ненужной смерти" (там же). Достоевский отождествлял Печорина и с самим Лермонтовым, погибшим, по его словам, "бесцельно, капризно и даже смешно" (18, 59).
Здесь сказалось не только свойственное Достоевскому крайне субъективное восприятие некоторых литературных явлений, но и перевод одной художественной культуры на язык другой: взгляд на героя той эпохи, когда индивидуализм еще не утратил своего героического пафоса, глазами человека другого времени, в котором русское общество было напугано призраком грядущей буржуазной скверны. Ставрогин - это Печорин, "переведенный" писателем-философом и памфлетистом языком семидесятника. Достоевский фигурой Ставрогина поставил под сомнение социальную ценность той внутренней боли, в которой выражается лишь недовольство личности собой, но нет муки за других людей, нет ответственности перед ними. Ставрогин - тоже трагическое лицо, но трагедия его не в неспособности достойно реализовать себя, а в утрате религиозной веры, что означало для писателя полный разрыв с нравственным сознанием народа. Этот разрыв и лишил его "различия в красоте" между добром и злом, между подвигом и подлостью.
Эстетизация зла в "Журнале Печорина" была, на наш взгляд, одним из стимулов деэстетизации сверхчеловека у Достоевского.
В Ставрогине представлен иной уровень деструкции личности: здесь она вполне осознана и утверждается как своего рода новая красота. Здесь представлена злокачественная деструктивность, движущей силой которой, по Фромму, является уже не жизнеутверждающий синдром (страсть к жизни), а синдром ненависти к ней - "некрофилия", тяга к разрушению.
По поводу исповеди Ставрогина современный исследователь выражает такую, новую на его взгляд, точку зрения: "…исповедь, заданная изначально как церковная, неожиданно становится исповедью литературной и из покаяния оборачивается самоутверждением" 14 . Во второй редакции "Исповеди" (списке А.Г. Достоевской) Хроникер так объясняет цель ее: "Основная мысль документа - страшная, непритворная потребность кары, потребность креста, всенародной казни. А между тем эта потребность креста - все-таки в человеке, не верующем в крест…" (12, 108). Однако здесь же Хроникер и дезавуирует это намерение, утверждая, что "документ этот, по-моему, дело болезненное, дело беса, овладевшего этим господином< …> в самом факте подобного документа предчувствуется новый, неожиданный и непочтительный вызов обществу. Тут поскорее бы только встретить какого-нибудь врага… А кто знает, может быть, все это, то есть листки с предназначенною им публикацией, опять-таки не что иное, как то же самое прикушенное губернаторское ухо в другом только виде?" (там же). Эти вставки в "Исповедь", как и ряд других, сделаны писателем для того, чтобы уточнить замысел "документа", а стало быть, и всего образа Ставрогина в целом и добиться наконец публикации "Исповеди" в тексте романа. На наш взгляд, вся трехчастная структура главы "У Тихона" убеждает в том, что Ставрогин вовсе не ищет христианского подвига, не жаждет всенародного покаяния. Установки на церковную исповедь нет у него с самого начала появления в покоях архиерея. У Николая нет никакого доверия к тому, кому он несет свою исповедь. Ставрогин поначалу воспринимает Тихона глазами клубного завсегдатая - старичка, говорившего, что "этот Тихон чуть ли не сумасшедший, по крайней мере, совершенно бездарное существо и, без сомнения, выпивает" (11, 6). Ставрогину в первые минуты показалось, что Тихон был решительно пьян.
При первом же знакомстве с Тихоном Ставрогин вступает в спор с ним "как-то не в меру" и по всякому поводу, подозрительно встречает все вопросы старца и даже весьма невежливо выражает свое мнение о его осведомленности: "Ужасно много у вас времени лишнего" (11, 8). Все это недопустимо при серьезном обращении к исповеднику. Складывается впечатление, что Тихон важен для него не как священник, способный отпустить ему грехи, а как авторитетный представитель общественного мнения, по реакции которого Ставрогин хочет проверить возможный широкий отклик на публикацию его "Исповеди".
Наконец, сам герой заявляет: "Я решительно не знаю, зачем я пришел сюда" (11, 8). Стимул этот пока не понятен читателю. Авторский комментарий к состоянию героя лишь усиливает впечатление загадочности поступка: "Похоже было на то, что он решился на что-то чрезвычайное и неоспоримое и в то же время почти для него невозможное" (11, 7).
Следующий этап предварительной беседы Ставрогина с Тихоном выводит как раз к проблеме источников стимула, хотя точнее будет сформулировать ее так: не что движет, а кто движет. Ставрогин вдруг с неожиданной искренностью, даже простодушием признается, что "он видит иногда или чувствует подле себя какое-то злобное существо, насмешливое и "разумное", в разных лицах и в разных характерах; но оно одно и то же, а я всегда злюсь…" (11, 9). Тихон сразу воспринимает это как признание в общении с чертом. Сначала Николай настаивает, что видение - "это я сам в разных видах и больше ничего". Затем после уверения старца, что "бесы существуют несомненно", Ставрогин признается "серьезно и нагло": "Я верую в беса, верую канонически, в личного, а не в аллегорию" (11, 10) - и тут же задает вопрос:
- А можно ль веровать в беса, не веруя совсем в Бога?..
- О, очень можно, сплошь и рядом, - поднял глаза Тихон и тоже улыбнулся.
Как справедливо заметил С. Булгаков: "И это был ответ о Ставрогине. В том состоянии одержимости, в каком находится Ставрогин, он является как бы отдушиной из преисподней, через которую проходят адские испарения. Он есть не что иное, как орудие провокации зла" 15 . Бес овладел волей маловерующего.