У Тани глаза закрыты, улыбка на побелевшем лице и скорбь. Понес ее на кровать. Руки девушки повисли, как у мертвой, и повисли две черные косы ее.
Когда нес, мать и Верочка бросились к Тане. Верочка затряслась, затопала, отталкивая его кулаками:
- Уходи, убийца!.. Прочь!.. Ты папашеньку убил... За что? Он хороший был... Он честный был... А ты дрянь, мерзавец!.. - и злобная слюна летела во все стороны.
Он выхватил из графина пробку и быстро смочил водой полотенце. Таня открыла глаза.
- Испужалась? А ты не бойся, - сказал он, улыбаясь. - Эх ты, дочурка... А я в гости тебя звать пришел, на гулеванье... Чу!
Опять грохнула пушка.
- Ну, отлеживайся... Ужинать к тебе приду... - Он взглянул на свои часы. - Ого, первый. Ну, не бойтесь. Будете целы.
Снег взвивался из-под копыт его лошади, а там, на окраинах, снег мирно блестел и в окна домов и домишек била луна.
В лунном свете и свете огарка, как лунатик, поднялся с полу Федор Петрович. Сипло закашлялся, покосился на какого-то человека в тулупе и шапке, хотел крикнуть, хотел выгнать вон, но, повертывая посиневшую больную шею, робко и крадучись, стал спускаться вниз, к себе.
Незнакомый дядя в тулупе и шапке торопливо выгребал все ценное из комодов, сундуков, ларчиков и вязал в большой узел, в простыню.
Это была матушка, Марина Львовна, попадья.
Зыков захохотал.
Перед ним за огромным столом, на мягких шелковых креслах, сидели гости: купечество, баре, белая кость. Наряд их богат и пышен. Шляпки - чудо: с перьями, с птичками, с цветами - одни нахлобучены каравайчиками до самых до бровей, другие сидели на затылке. У носастой дамы, что в середке с веером, шляпа прикреплена атласной лентой: лента процвела сиренью по ушам, по волосатым скулам и под огромной желтой, как сноп, бородищей - великолепный бант. Дамы до-нельзя напудрены и нарумянены, но многие из них страшно бородаты, и на лицах свободного от шерсти места почти нет - белеют и краснеют лишь носы и лбы. Груди у дам, как у кормилиц. Купчиха Шитикова, чьи наряды красовались на гостях, была женщина тучная, крупная: гостям как раз, только у троих лопнули кофты.
Пегобородый Помазков с огромным турнюром и в кружевном белоснежном чепчике, толстозадый Опарчук в бабушкиной рубахе, очках и красной шляпе, а Митька Жаба в одних панталонах с кружевами и корсете. Курмы, душегреи, капоты, холодаи горят разными цветами. Дамы разговаривают очень тонкими голосами, курят трубки, сипло отхаркиваясь и сплевывая через плечо. Мужчины в сюртуках, пиджаках, поддевках, халатах.
Зыков смеялся, всматривался из-под ладони в лица, с трудом узнавал своих.
- Залазь, Зыков, гостем будешь!
Сряду же после третьей пушки в соборе и других церквах ударил малиновый пасхальный трезвон. Толпа горожан, что густо окружала ковровую площадку, враз повернула головы.
А трезвон летел в ночи, веселый и нарядный, гулко бухали тяжелые колокола и в трезвоне, в лунном свете чинно двигался из собора крестный ход. Где-то там, все приближаясь, колыхались церковные напевы, и следом в разноголосицу звенело звонкое ура ребятишек.
Толпа расступилась, изумленно разинула рты, пропуская незнакомое духовенство. Ирмосы священники пели в двадцать ядреных голосов, многие из граждан сдернули шапки, закрестились, но, прислушавшись к словам распевов, раскатисто захохотали и напялили шапки до самых переносиц, а некоторые с плевками и руганью пошли прочь.
Лишь только духовенство, сияя ризами, вступило на ковры, гости бросились под благословение к долгобородому архиерею. Тот благословлял всех наотмашь, приговаривая:
- Изрядно хорошо, - и совал для лобызанья кукиш.
Возле архиерея лебезили, потирая руки и кланяясь в пояс, осанистый купец в енотке и его жена долгобородая купчиха со шлейфом и под зонтиком - хозяева.
- Пожалуйте, ваше просвященство, к самоварчику. Отцы крутопопы, отцы дьяволы... Ваши окаянства! Милости просим от трудов наших праведных...
Когда архиерей, благословив блины и питие, стал садиться, из-под него выдернули стул. Митра покатилась, архиерей кувырнулся, задрав вверх ноги, и заругался матерно.
Настя смеялась, колокола трезвонили во-всю, огромные костры весело пылали, распространяя тепло и свет, а трупы удавленных смотрели с виселиц обледенелыми глазами.
Настя побежала домой - не ограбили бы хулиганы, а когда вернулась - горы блинов были съедены, вино выпито и вынесенная на улицу купеческая гостиная, вся в цветах, коврах, мебели, оглашалась дружным ревом: духовенство соборне служило молебен.
На рояли стояло кресло, в кресле высоко восседал в ризах пьяный поп, держащий под пазухой четверть водки. Лохматый протодьякон выхватил изо рта трубку и по-медвежьи взвыл:
- Завой-ка глас шесты-ы-ый!..
Архиерей, воздев руки и, с трепетом взирая на сидящего угодника, елейно залился:
- Приподобный отче попче, угости винишком на-а-а-с...
Четыре дьякона возженными кадильницами чинно кадили угоднику, гостям, толпе зевак. Гости крестились кукишами, некоторые стояли на коленях, в толпе плевались, слышались недружелюбные выкрики и ругань.
Но все это тонуло в ответном благочестивом реве глоток:
- Приподобный отче попче, угости винишком на-а-а-с!..
Срамных сидел за роялем, как лесовик, он со всей силы брякал в клавиши двумя пятернями враз и дико орал какую-то разбойничью. Рояль гудел и грохотал, дико ревели гости и кадильницы, мерно позвякивая, курили фимиам.
Насте хотелось хохотать и оскорбленно плакать.
- Проклятые!.. Чтоб вас громом разразило... - сквозь слезы твердила она и заливалась хохотом.
В стороне за столом, совершенно один, всеми забытый и все забывший, сидел, пригорюнившись, Зыков. Он подпер голову рукой и о чем-то думал.
Настя хотела итти домой, но в это время:
- Благочестивые братие и сестры! - козлом проблеял архиерей и замахал руками. - По синодскому приказу сейчас начнется кандибобер!
Он круто повернулся, поправил митру:
- Рработай!..
И все духовенство - скуфьи, камилавки, парчевые ризы - с азартом, разом накинулось на бородатых купчих. Купчихи, разыгрывая роль, визгливо кричали, бегали вокруг столов, опрокидывали стулья. Попы сладострастно схватывали их, валили на диваны, кровати, ковры и при всем народе делали вид свального греха.
Тогда сам Зыков плюнул, встал:
- Довольно!!.
Все быстро прекратилось. Только вблизи и подальше озлобленный гудел народ.
И в общем гуле колюче вырывалось:
- Святые иконы! Архиереев!.. Попов! Церкви!.. Тьфу! И не стыдно, Зыков?!.
А из толпы выделился сгорбленный и измызганной нагольной шубе человек, тот самый чахоточный мастеровой, портняга.
Он остановился пред чугунным великаном, как пред кедром сухая жердь:
- Сволочь ты, Зыков! Чума ты!.. Холера ты!.. - сквозь кашель скрипел он надтреснуто и звонко, втянутые щеки вспыхнули румянцем, воспаленные глаза, сверкая, запрыгали.
- В чем дело? - спокойно и смутившись спросил Зыков.
- Как в чем дело?! - и палка человека с силой ударила в ковер. - Зачем ты сюда пришел? Грабить, убивать да жечь?
Толпа ответно зашумела, пыхтящей волной вкатилась на ковры, кой-кто из партизан опасливо схватились за винтовки, и сквозь шум сухая жердина больно секла чугунный кедр:
- Нешто за этим тебя, убивца, звали? Все испугались, все присмирели, а вот я не боюсь тебя, чорта... Руби, бросай в костер! Мне все равно подыхать скоро. А правду я тебе, сатане, скажу... Прямо в твои бельма бесстыжие... Нна!
- Чего зря ума бормочешь?.. Чего ты смыслишь?..
- Молчи, убивец, сатана! Какой ты к чертям правитель?.. Живорез ты... Погляди, что делают разбойники твои: грабят, увечат народ. Эвот винный склад разбивают, да водку жрут.
- Ка-ак?!. - и у Зыкова запрыгали щеки.
- А тебя лают, как собаку... Пра-а-а-а-витель!..
Зыков крякнул и утер полой взмокшее лицо.
- Это Наперсток мутит, - сказал Срамных. - Под тебя подковыривается.
- Знаю, - ответил тот и грозно зарычал: - Эй, горнист!.. Играй тревогу, сбор!.. Я им покажу, какой я есть правитель.
Гараська с тугим мешком ходко бежал прямо по дороге, за ним с руганью гнался косматый шерстобит, за шерстобитом - его дочь, девушка, крича и плача. У шерстобита в руках здоровый кол, и бежит он по морозу в одной рубахе и без шапки.
- Убью, дьявола, убью!..
Гараська бросил мешок и, подобрав полы, помчался, как наскипидаренная лошадь.
В это время, словно медный бич, резко взмахнул над городом медный крик трубы.
- Язви-те! Вот так раз... Тревога!.. - задыхаясь, крикнул Гараська и приурезал к площади.
По переулкам, из дворов, с реки бежали и скакали на конях партизаны.
- Айда скорей!.. Тревога... - перекидывались выкрики.
Одни сидели в седлах бодро, прямо, другие слегка мотались от подпития, третьи загребали ухом снег.
Труба сзывала, тревожно летели звуки и навстречу звукам...
- Товарищ Зыков!.. Я здесь, прибег... - Гараська кинулся к толпе, где строились широким кругом партизаны.
А перед Зыковым бросилась на колени растрепанная девушка:
- Заступись!.. Твой парень... ой, батюшки...
Молодое лицо ее рдело, волосы рассыпались по вспотевшему лбу, и глаза метались, как птицы в силке.
- Дочерь моя... Дочерь... варнак хотел изнасильничать, - потрясая колом, орал лохматый шерстобит. - Подай его, убью!
Зыков быстро поднял женщину.
- Спасибо, что доверилась Зыкову, - сказал он. - Зыков защиту даст... Вот ищи... Все мои ребята здесь. Только, девка, смотри: ежели не сыщешь - вздерну. Знай! - и, погрозив безменом, он пошел по кругу вместе с ней.
- Вот он, вот! - ткнула она в Гараську и в страхе схватилась за Зыкова.
Гараська побелел и забожился.
- Стервец! - крикнул Зыков, сразу поверив девушке.
Гараська бросился на колени, но безмен взмахнул, и занесенную руку Зыкова не остановишь.
И уже Зыков на коне. Конь скачет, пляшет, из ноздрей валит дым, из-под копыт - пламя, из-за крыш, и здесь, и там, тоже вдруг вырвались дым и пламя.
- Пожар! Пожар!..
Это загорелись три церкви. По приказу Зыкова церкви с обеда были набиты соломой и дровами.