Смекни!
smekni.com

Преступление и наказание. Достоевский Ф.М. (стр. 25 из 110)

– У вас суп?

– Вчерашний, – отвечала Настасья, все это время стоявшая тут же.

– С картофелем и с рисовой крупой?

– С картофелем и крупой.

– Наизусть знаю. Тащи суп, да и чаю давай.

– Принесу.

Раскольников смотрел на все с глубоким удивлением и с тупым бессмысленным страхом. Он решился молчать и ждать: что будет дальше?

«Кажется, я не в бреду, – думал он, – кажется, это в самом деле…»

Через две минуты Настасья воротилась с супом и объявила, что сейчас и чай будет. К супу явились две ложки, две тарелки и весь прибор: солонка, перечница, горчица для говядины и прочее, чего прежде, в таком порядке, уже давно не бывало. Скатерть была чистая.

– Не худо, Настасьюшка, чтобы Прасковья Павловна бутылочки две пивца откомандировала. Мы выпьем‑с.

– Ну уж ты, востроногий! – пробормотала Настасья и пошла исполнять повеление.

Дико и с напряжением продолжал приглядываться Раскольников. Тем временем Разумихин пересел к нему на диван, неуклюже, как медведь, обхватил левою рукой его голову, несмотря на то что он и сам бы мог приподняться, а правою поднес к его рту ложку супу, несколько раз предварительно подув на нее, чтоб он не обжегся. Но суп был только что теплый. Раскольников с жадностию проглотил одну ложку, потом другую, третью. Но поднеся несколько ложек, Разумихин вдруг приостановился и объявил, что насчет дальнейшего надо посоветоваться с Зосимовым.

Вошла Настасья, неся две бутылки пива.

– А чаю хочешь?

– Хочу.

– Катай скорей и чаю, Настасья, потому насчет чаю, кажется, можно и без факультета. Но вот и пивцо! – он пересел на свой стул, придвинул к себе суп, говядину и стал есть с таким аппетитом, как будто три дня не ел.

– Я, брат Родя, у вас тут теперь каждый день так обедаю, – пробормотал он, насколько позволял набитый полный рот говядиной, – и это все Пашенька, твоя хозяюшка, хозяйничает, от всей души меня чествует. Я, разумеется, не настаиваю, ну да и не протестую. А вот и Настасья с чаем. Эка проворная!

Настенька, хошь пивца?

– И, ну те к проказнику!

– А чайку?

– Чайку, пожалуй.

– Наливай. Постой, я сам тебе налью; садись за стол.

Он тотчас же распорядился, налил, потом налил еще другую чашку, бросил свой завтрак и пересел опять на диван. По‑прежнему обхватил он левою рукой голову больного, приподнял его и начал поить с чайной ложечки чаем, опять беспрерывно и особенно усердно подувая на ложку, как будто в этом процессе подувания и состоял самый главный и спасительный пункт выздоровления.

Раскольников молчал и не сопротивлялся, несмотря на то что чувствовал в себе весьма достаточно сил приподняться и усидеть на диване безо всякой посторонней помощи, и не только владеть руками настолько, чтобы удержать ложку или чашку, но даже, может быть, и ходить. Но по какой‑то странной, чуть не звериной хитрости ему вдруг пришло в голову скрыть до времени свои силы, притаиться, прикинуться, если надо, даже еще не совсем понимающим, а между тем выслушать и выведать, что такое тут происходит? Впрочем, он не совладал с своим отвращением: схлебнув ложек десять чаю, он вдруг высвободил свою голову, капризно оттолкнул ложку и повалился опять на подушку. Под головами его действительно лежали теперь настоящие подушки – пуховые и с чистыми наволочками; он это тоже заметил и взял в соображение.

– Надо, чтобы Пашенька сегодня же нам малинового варенья принесла, питье ему сделать, – сказал Разумихин, усаживаясь на свое место и опять принимаясь за суп и за пиво.

– А где она тебе малины возьмет? – спросила Настасья, держа на растопыренных пяти пальцах блюдечко и процеживая в себя чай «через сахар».

– Малину, друг мой, она возьмет в лавочке. Видишь, Родя, тут без тебя целая история произошла. Когда ты таким мошенническим образом удрал от меня и квартиры не сказал, меня вдруг такое зло взяло, что я положил тебя разыскать и казнить. В тот же день и приступил. Уж я ходил, ходил, расспрашивал, расспрашивал! Эту‑то, теперешнюю квартиру я забыл; впрочем, я ее никогда и не помнил, потому что не знал. Ну, а прежнюю квартиру, – помню только, что у Пяти Углов, Харламова дом. Искал, искал я этот Харламов дом, – а ведь вышло потом, что он вовсе и не Харламов дом, а Буха, – как иногда в звуках‑то сбиваешься! Ну я и рассердился. Рассердился да и пошел, была не была, на другой день в адресный стол, и представь себе: в две минуты тебя мне разыскали. Ты там записан.

– Записан!

– Еще бы; а вот генерала Кобелева никак не могли там при мне разыскать. Ну‑с, долго рассказывать. Только как я нагрянул сюда, тотчас же со всеми твоими делами познакомился; со всеми, братец, со всеми, все знаю; вот и она видела: и с Никодимом Фомичом познакомился, и Илью Петровича мне показывали, и с дворником, и с господином Заметовым, Александром Григорьевичем, письмоводителем в здешней конторе, а наконец и с Пашенькой, – это уж был венец; вот и она знает…

– Усахарил, – пробормотала Настасья, плутовски усмехаясь.

– Да вы бы внакладочку, Настасья Никифоровна.

– Ну ты, пес! – вдруг крикнула Настасья и прыснула со смеху. – А ведь я Петровна, а не Никифоровна, – прибавила она вдруг, когда перестала смеяться.

– Будем ценить‑с. Ну так вот, брат, чтобы лишнего не говорить, я хотел сначала здесь электрическую струю повсеместно пустить, так чтобы все предрассудки в здешней местности разом искоренить, но Пашенька победила. Я, брат, никак и не ожидал, чтоб она была такая… авенантненькая… а? Как ты думаешь?

Раскольников молчал, хотя ни на минуту не отрывал от него своего встревоженного взгляда, и теперь упорно продолжал глядеть на него.

– И очень даже, – продолжал Разумихин, нисколько не смущаясь молчанием и как будто поддакивая полученному ответу, – и очень даже в порядке, во всех статьях.

– Ишь тварь! – вскрикнула опять Настасья, которой разговор этот доставлял, по‑видимому, неизъяснимое блаженство.

– Скверно, брат, то, что ты с самого начала не сумел взяться за дело.

С ней надо было не так. Ведь это, так сказать, самый неожиданный характер!

Ну, да об характере потом… А только как, например, довести до того, чтоб она тебе обеда смела не присылать? Иль, например, этот вексель? Да ты с ума сошел, что ли, векселя подписывать! Или, например, этот предполагавшийся брак, когда еще дочка, Наталья Егоровна, жива была… Я все знаю! А впрочем, я вижу, что это деликатная струна и что я осел; ты меня извини. Но кстати о глупости: как ты думаешь, ведь Прасковья Павловна совсем, брат, не так глупа, как с первого взгляда можно предположить, а?

– Да… – процедил Раскольников, смотря в сторону, но понимая, что выгоднее поддержать разговор.

– Не правда ли? – вскричал Разумихин, видимо, обрадовавшись, что ему ответили, – но ведь и не умна, а? Совершенно, совершенно неожиданный характер! Я, брат, отчасти теряюсь, уверяю тебя… Сорок‑то ей верных будет. Она говорит – тридцать шесть и на это полное право имеет. Впрочем, клянусь тебе, что сужу об ней больше умственно, по одной метафизике; тут, брат, у нас такая эмблема завязалась, что твоя алгебра! Ничего не понимаю!

Ну, да все это вздор, а только она, видя, что ты уже не студент, уроков и костюма лишился и что по смерти барышни ей нечего уже тебя на родственной ноге держать, вдруг испугалась; а так как ты, с своей стороны, забился в угол и ничего прежнего не поддерживал, она и вздумала тебя с квартиры согнать. И давно она это намерение питала, да векселя стало жалко. К тому же ты сам уверял, что мамаша заплатит…

– Это я по подлости моей говорил… Мать у меня сама чуть милостыни не просит… а я лгал, чтоб меня на квартире держали и… кормили, – проговорил громко и отчетливо Раскольников.

– Да, это ты благоразумно. Только вся штука в том, что тут и подвернись господин Чебаров, надворный советник и деловой человек. Пашенька без него ничего бы не выдумала, уж очень стыдлива; ну а деловой человек не стыдлив и первым делом, разумеется, предложил вопрос: есть ли надежда осуществить векселек? Ответ: есть, потому такая мамаша есть, что из стадвадцатипятирублевой своей пенсии, хоть сама есть не будет, а уж Роденьку выручит, да сестрица такая есть, что за братца в кабалу пойдет. На этом‑то он и основался… Что шевелишься‑то? Я, брат, теперь всю твою подноготную разузнал, недаром ты с Пашенькой откровенничал, когда еще на родственной ноге состоял, а теперь любя говорю… То‑то вот и есть: честный и чувствительный человек откровенничает, а деловой человек слушает да ест, а потом и съест. Вот и уступила она сей векселек якобы уплатою сему Чебарову, а тот формально и потребовал, не сконфузился. Хотел было я ему, как узнал это все, так, для очистки совести, тоже струю пустить, да на ту пору у нас с Пашенькой гармония вышла, я и повелел это дело все прекратить, в самом то есть источнике, поручившись, что ты заплатишь. Я, брат, за тебя поручился, слышишь? Позвали Чебарова, десять целковых ему в зубы, а бумагу назад, и вот честь имею ее вам представить, – на слово вам теперь верят, – вот, возьмите, и надорвана мною как следует.

Разумихин выложил на стол заемное письмо; Раскольников взглянул на него и, не сказав ни слова, отворотился к стене. Даже Разумихина покоробило.

– Вижу, брат, – проговорил он через минуту, – что опять из себя дурака свалял. Думал было тебя развлечь и болтовней потешить, а, кажется, только желчь нагнал.

– Это тебя я не узнавал в бреду? – спросил Раскольников, тоже помолчав с минуту и не оборачивая головы.

– Меня, и даже в исступление входили по сему случаю, особенно когда я раз Заметова приводил.

– Заметова?.. Письмоводителя?.. Зачем? – Раскольников быстро оборотился и уперся глазами в Разумихина.

– Да чего ты так… Что встревожился? Познакомиться с тобой пожелал; сам пожелал, потому что много мы с ним о тебе переговорили… Иначе, от кого ж бы я про тебя‑то столько узнал? Славный, брат, он малый, чудеснейший… в своем роде, разумеется. Теперь приятели; чуть не ежедневно видимся. Ведь я в эту часть переехал. Ты не знаешь еще? Только что переехал. У Лавизы с ним два раза побывали. Лавизу‑то помнишь, Лавизу Ивановну?