Смекни!
smekni.com

Берег 2 (стр. 60 из 85)

"Эмма, Эмма! - остро обожгло Никитина и, глянув в темноту, где должна быть ее дверь, почувствовал, как знойно стало лицу и горячо сдвинулось, забилось в висках сердце, вспомнил тот момент, когда, конвоируемый Таткиным, утром, без ремня и погон, арестованный Гранатуровым, подымался вот сюда по лестнице, и промелькнуло что-то быстрое, белое в дверной щели, а потом стукнула наверху, прихлопнулась дверь, испуганно щелкнул изнутри ключ. - Да, в той комнате... здесь рядом Эмма, это она..."

В течение многих часов, проведенных уже под арестом в своей мансарде, он почти не думал, не вспоминал о ней с последовательной и необходимой подробностью: все, казавшееся не главным теперь, измельченным, случайным, было вытеснено из головы огромным, совершившимся, что сделал он сегодня утром, и мысль к Эмме возвращалась непрочно, лишь начинал звучать, ворочаться в ушах голос Гранатурова - и, не соглашаясь, отрицая его подозрения, он, чудилось, ощущал слабый вкус ее шершавых губ, видел полураскрытые улыбкой влажные зеркальца зубов, сиявших после произнесенного по слогам, с радостным удивлением выученного русского имени: "Вади-им"... Но тотчас же он вытравлял и подавлял в душе это, связанное с ней, будто бы преступно притрагивался к чему-то запретному, никому не дозволенному, перешагнувшему установленные святые законы, что самой войной не разрешено было ему переступать.

- А Меженин давеча Зыкину врал, товарищ лейтенант, - стесненно проговорил Ушатиков, - навроде у вас с немкой амуры начались. Заливал по-лошадиному. Ужас как плел...

- Нет, Меженин не врал, - внезапно сказал Никитин. - Я знаком с ней.

Сигарета зарделась, Ушатиков замялся, издавая отпыхивающиеся звуки, глотая дым, выговорил:

- Как же понимать? Товарищ лейтенант... Любовь между вами? Боже мой... По-настоящему или как? Как же это такое?..

- Не знаю.

И какое-то новое противоречивое чувство испытал Никитин. Да, конечно, Эмма должна была слышать выстрелы, крики внизу, затем могла видеть в щелку, как его вели по лестнице без ремня и погон, и тут же, вероятно, могла подумать, что несчастье случилось из-за нее, перепугалась, заперлась в комнате, плача там, одна, временами подходя к двери, в робости не осмеливаясь уже открыть дверь, выйти: часовой стоял на лестничной площадке, подобно угрозе, и никто не хотел ничего объяснить ей. И Никитин со злым стыдом к своей насильной попытке не думать, забыть, отдалить все, что напоминало об Эмме, об их несправедливой близости, что внушал он себе, предавая и себя, и ее этим защитным самообманом, понял ("комбат на улицу ее не велел выпускать"), что подспудно тяготило его весь день.

- Ушатиков, - сказал Никитин, неожиданно решаясь и зная, что он, наконец, сделает сейчас. - Ушатиков, слушайте, это моя просьба к вам... Если вы согласитесь... Немка не имеет никакого отношения к тому, что произошло. Но она, наверно, думает, что виновата во всем. Я должен с ней поговорить. Объяснить ей. Вы понимаете? Я постучу к ней и поговорю. Все будет тихо, мы никого не разбудим. Вы понимаете меня?

- А как же... товарищ лейтенант, а как же мне быть? - замешкался и заелозил по полу сапогами Ушатиков. - Я как-никак часовой. Вы меня ведь сами уставу учили. И вы... нарушить разрешаете?

"Нет, какой все-таки милый и наивный парень этот Ушатиков! Он, кажется, извиняется передо мной?"

- Поймите, Ушатиков, я никуда не убегу, это для вас главное! Никуда не убегу! И бежать некуда! - сказал быстро Никитин. - Остальное не имеет значения. Верите мне? Или не верите?

- Да разве не верю я вам, товарищ лейтенант? - ответил Ушатиков с оторопелым согласием, но в голосе его пульсировало недоверчивое изумление. - Не знал я, совсем не знал, что с немкой у вас...

- Это важно, Ушатиков, очень важно. Я должен с ней поговорить. Сейчас поговорить.

И, чиркнув зажигалкой, он посмотрел в проем лестничной площадки, перешагнул порог, подошел к закрытой двери напротив, увидел - на ней розоватыми блестками задвигался отраженный свет - постучал тихо, слегка прикасаясь пальцем, произнес шепотом: "Emma, komm zu mir" [Эмма, иди ко мне]. Однако там, за дверью, не отозвались, не было слышно ни шелеста, ни шагов, ни человеческого дыхания, нерушимая пустота ночи таилась в комнате, и Никитин постучал повторно и громче, опять позвал шепотом:

- Эмма, это я... Вадим, Эмма...

Вдруг невнятное шевеление, не то всхлипывание, не то вскрик послышались где-то внизу. Потом от самого пола неразборчивый этот шорох робко пополз вверх, убыстренно толкнулся к замку, но не сразу звякнул задержанный второй поворот ключа. Неяркий огонек зажигалки сник, заколебался в потянувшем по лестнице теплом сквознячке - и через щель приоткрытой двери свет тускловато загорелся в испуганных, огромных глазах Эммы, на ее волосах, неопрятно, длинно висевших вдоль одной щеки. Пальцы ее лежали на ключицах, будто зимним холодом обдало из коридора, и все беспомощно искривленное дрожанием пухлых губ, бровей, заплаканное ее лицо показалось Никитину в тот миг больным, обреченным, некрасивым, и с мукой полунемого, подбирая немецкие слова, он проговорил в отчаянном поиске нужного смысла:

- Emma, alles... alles... alles gut... [Эмма, все... все... все хорошо...]

У нее как-то ослабленно запрокинулось давал лицо, выгнулось горло, она мотнула головой, заплакала, вскрикивая, шепча:

- Herr Leutnant... Vadi-im! Alles sehr schlecht, sehr schlecht! [Все очень плохо, очень плохо!]

Бензин выгорал на фитильке зажигалки, пламя осело, немощно затухло, Никитин с поспешной резкостью нажал на колесико, брызнули искры, фитилек затлел багровым пятнышком, наконец пыхнул капелькой пламени и окончательно сник. Никитин выругался:

- Черт возьми, бензин кончился!

- Товарищ лейтенант... у меня есть, - забормотал рядом Ушатиков. - Возьмите...

Он взял зажигалку, на ощупь трофейную, австрийского производства, какие появились во взводе еще до Берлина, - крохотный артиллерийский снарядик, - и разом приостановил себя, не зажег ее и, словно забыв о потерянном праве принимать решения в своем положении, вполголоса проговорил с утверждением найденного выхода:

- Лучше будет - поговорить в моей комнате. Так будет лучше, Ушатиков. Если что-нибудь... или приедет Гранатуров, сообщите... кашляните громче. Не хочу подводить вас. И не подведу. Вы понимаете? Понимаете?

И Ушатиков заговорщически и жарко зашелестел в темноте:

- Товарищ лейтенант, отсюда я каждый шумок снизу слышу. Слух у меня собачий. Не сумлевайтесь. Ежели что, посигналю.

- Эмма... - шепотом повторил Никитин и без света зажигалки (не хотел, чтобы Ушатиков видел их лица) раскрыл дверь в ее комнату, где молча стояла она, нашел, скользнув по теплому бедру, тонкую кисть ее опущенной руки, встречно и цепко впившуюся в его пальцы, осторожно повлек за собой: - Emma, konim zu mir! Komm zu mir! Ruhig, Emma!.. [Эмма, иди ко мне! Иди ко мне! Тихо, Эмма!]

- Vadi-im...

14

Как только Ушатиков закрыл за ними дверь и повернулся ключ в замке, они с такой нетерпеливой, горькой жадностью кинулись друг к другу, с такой молодой неистовостью сжали друг друга в объятиях, томительно и неутоленно ища губы, что она, тихонько плача, задохнулась, все еще повторяя слабыми вскриками между поцелуями: "Vadi-im, Vadi-im..." А он, ощущая вкус Эмминых слез, спутанных волос на щеках, тоже с трудом отрываясь от ее ищущего мягкого рта, шептал какой-то непонятный самому, нежный туман слов, соприкасаясь дыханием с этим теплом неровного, еле переведенного ею дыхания, и как бы вдали от всего рассыпанными искорками, верховым ветерком проходила в голове отрешенная мысль: что бы ни было, что бы с ним ни случилось, он ничего не в силах был поделать, ничего не мог остановить. Его неодолимо тянуло вот к этим ее губам, слабому протяжному голосу, к ее улавливающим каждое его движение глазам, точно очень давно, забыто встречался и знал это ощущение где-то, знаком был с ней...

- Эмма, милая, - прошептал Никитин, не отпуская ее, стараясь увидеть и не видя в потемках близкое лицо. - Что же это? Как же это? Ты и я? Я русский офицер, ты немка... Ведь я не имею права, Эмма, милая... Я думал, что все просто так... как бывает вообще, знаешь? А это не так, не так, Эмма...

Она вытерла слезы о его щеку, охватив пальцами его затылок.

- Vadi-im, ich sterbe... Ich liebe dich. Ich liebe dich von ganzem Herzen. O, was wird mit uns weiter? [Вади-им, я умираю... Я люблю тебя. Я всем сердцем люблю тебя. О, что будет с нами дальше?]

Он помнил эти "wird" и "weiter", ему не однажды встречалось металлическое "mit uns" - клеймо на немецком оружии ("Gott mit uns") [с нами бог], и понял, что она спросила.

- Если бы я мог знать, что будет... - заговорил Никитин, произнося слова то шепотом, то вполголоса. - Если бы я знал, куда отправят меня, все равно, что мог бы я сделать и что могла бы ты сделать? И что вообще делать? - он запнулся, он как в забытьи говорил по-русски, но сейчас же поймал в памяти знакомую по школе фразу из Гейне: - Ich weip nicht, ich weip nicht!.. - Она молчала, держа пальцы на его затылке. - Ты здесь, в Кенигсдорфе, а я в Москве, в России... И мы воюем с вами, с немцами. Если бы ты жила в России, если бы я тебя встретил в России. Я, наверно, такую, как ты, хотел встретить... Я, наверно, люблю тебя, Эмма, люблю тебя, понимаешь меня, Эмма, милая?.. Я, наверно, люблю тебя...

- О, Vadi-im, mein Lieber... Warum Rusland? Warum? [Ох, Вадим, любимый... Почему Россия? Почему?]

Эммины пальцы дрожаще сбежали с его затылка, я все тонкое, ощутимое под руками тело ее выгнулось назад, соскользнуло вниз, она опустилась на пол, прижимаясь лбом к ногам Никитина, а он, немея в стыдливой растерянности, рывком поднял ее и с такой нежной силой стиснул, обнял за спину, что покорно подавшееся ему ее хрупкое тело сладкой исступленной мукой слилось с его грудью и коленями. Они стояли так в оцепенелом объятии, и он, будто бездонно погружаясь в предсмертный туман, губами хотел проникнуть в эти подставленные, солоноватые, овлажненные слезами губы, бессловно объяснить, передать ей то, что она еще не умела почувствовать.