Смекни!
smekni.com

Неведомый шедевр (стр. 3 из 6)

Старик продолжал свою работу, приговаривая:

- Паф! Паф! Паф! Вот как оно мажется, юноша! Сюда, мои мазочки, оживите

вот эти ледяные тона. Ну же! Так, так, так! - говорил он, оживляя те части,

на которые указывал как на безжизненные, несколькими пятнами красок

уничтожая несогласованность в телосложении и восстанавливая единство тона,

который соответствовал бы пылкой египтянке. - Видишь ли, милый, только

последние мазки имеют значение. Порбус наложил их сотни, я же кладу только

один. Никто не станет благодарить за то, что лежит снизу. Запомни это

хорошенько!

Наконец демон этот остановился и, повернувшись к онемевшим от

восхищения Порбусу и Пуссену, сказал им:

- Этой вещи еще далеко до моей <Прекрасной Нуазезы>, однако под таким

произведением можно поставить свое имя. Да, я подписался бы под этой

картиной, - прибавил он, вставая, чтобы достать зеркало, в которое стал ее

рассматривать. - А теперь пойдемте завтракать, - сказал он. - Прошу вас

обоих ко мне. Я угощу вас копченой ветчиной и хорошим вином. Хе-хе, несмотря

на плохие времена, мы поговорим о живописи. Мы все-таки что-нибудь да

значим! Вот молодой человек не без способностей, - добавил он, ударяя по

плечу Никола Пуссена.

Тут, обратив внимание на жалкую курточку нормандца, старик достал из-за

кушака кожаный кошелек, порылся в нем, вынул два золотых и, протягивая их

Пуссену, сказал:

- Я покупаю твой рисунок.

- Возьми, - сказал Порбус Пуссену, видя, что тот вздрогнул и покраснел

от стыда, потому что в молодом художнике заговорила гордость бедняка. -

Возьми же, его мошна набита туже, чем у короля!

Они вышли втроем из мастерской и, беседуя об искусстве, дошли до

стоявшего неподалеку от моста Сен-Мишель красивого деревянного дома, который

привел в восторг Пуссена своими украшениями, дверной колотушкой, оконными

переплетами и арабесками. Будущий художник оказался вдруг в приемной

комнате, около пылающего камина, близ стола, уставленного вкусными блюдами,

и, по неслыханному счастью, в обществе двух великих художников, столь милых

в обращении.

- Юноша, - сказал Порбус новичку, видя, что тот уставился на одну из

картин, - не смотрите слишком пристально на это полотно, иначе вы впадете в

отчаянье.

Это был <Адам> - картина, написанная Мабузе затем, чтобы освободиться

из тюрьмы, где его так долго держали заимодавцы. Вся фигура Адама полна была

действительно такой мощной реальности, что с этой минуты Пуссену стал

понятен истинный смысл неясных слов старика. А тот смотрел на картину с

видом удовлетворения, но без особого энтузиазма, как бы думая при этом:

<Я получше пишу>.

- В ней есть жизнь, - сказал он, - мой бедный учитель здесь превзошел

себя, но в глубине картины он не совсем достиг правдивости. Сам человек -

вполне живой, он вот-вот встанет и подойдет к нам. Но воздуха, которым мы

дышим, неба, которое мы видим, ветра, который мы чувствуем, там нет! Да и

человек здесь - только человек. Между тем в этом единственном человеке,

только что вышедшем из рук бога, должно было бы чувствоваться нечто

божественное, а его-то и недостает. Мабузе сам сознавался в этом с грустью,

когда не бывал пьян.

Пуссен смотрел с беспокойным любопытством то на старца, то на Порбуса.

Он подошел к последнему, вероятно намереваясь спросить имя хозяина дома; но

художник с таинственным видом приложил палец к устам, и юноша, живо

заинтересованный, промолчал, надеясь рано или поздно по каким-нибудь

случайно оброненным словам угадать имя хозяина, несомненно человека богатого

и блещущего талантами, о чем достаточно свидетельствовали и уважение,

проявляемое к нему Порбусом, и те чудесные произведения, какими была

заполнена комната.

Увидя на темной дубовой панели великолепный портрет женщины, Пуссен

воскликнул:

- Какой прекрасный Джорджоне!

- Нет! - возразил старик. - Перед вами одна из ранних моих вещиц.

- Господи, значит, я в гостях у самого бога живописи! - сказал

простодушно Пуссен.

Старец улыбнулся, как человек, давно свыкшийся с подобного рода

похвалами.

- Френхофер, учитель мой, - сказал Порбус, - не уступите ли вы мне

немного вашего доброго рейнского?

- Две бочки, - ответил старик, - одну в награду за то удовольствие,

какое я получил утром от твоей красивой грешницы, а другую - в знак дружбы.

- Ах, если бы не постоянные мои болезни, - продолжал Порбус, - и если

бы вы разрешили мне взглянуть на вашу <Прекрасную Нуазезу>, я создал бы

тогда произведение высокое, большое, проникновенное и фигуры написал бы в

человеческий рост.

- Показать мою работу?! - воскликнул в сильном волнении старик. - Нет,

нет! Я еще должен завершить ее. Вчера под вечер, - сказал старик, - я думал,

что я окончил свою Нуазезу. Ее глаза мне казались влажными, а тело

одушевленным. Косы ее извивались. Она дышала! Хотя мною найден способ

изображать на плоском полотне выпуклости и округлости натуры, но сегодня

утром, при свете, я понял свою ошибку. Ах, чтобы добиться окончательного

успеха, я изучил основательно великих мастеров колорита, я разобрал, я

рассмотрел слой за слоем картины самого Тициана, короля света. Я так же, как

этот величайший художник, наносил первоначальный рисунок лица светлыми и

жирными мазками, потому что тень - только случайность, запомни это, мой

мальчик, Затем я вернулся, к своему труду и при помощи полутеней и

прозрачных тонов, которые я понемногу сгущал, передал тени, вплоть до

черных, до самых глубоких; ведь у заурядных художников натура в тех местах,

где на нее падает тень, как бы состоит из другого вещества, чем в местах

освещенных, - это дерево, бронза, все что угодно, только не затененное тело.

Чувствуется, что, если бы фигуры изменили свое положение, затененные места

не выступили бы, не осветились бы. Я избег этой ошибки, в которую впадали

многие из знаменитых художников, и у меня под самой густой тенью чувствуется

настоящая белизна. Я не вырисовывал фигуру резкими контурами, как многие

невежественные художники, воображающие, что они пишут правильно только

потому, что выписывают гладко и тщательно каждую линию, и я не выставлял

мельчайших анатомических подробностей, потому что человеческое тело не

заканчивается линиями. В этом отношении скульпторы стоят ближе к истине, чем

мы, художники. Натура состоит из ряда округлостей, переходящих одна в

другую. Строго говоря, рисунка не существует! Не смейтесь, молодой человек.

Сколь ни странными вам кажутся эти слова, когда-нибудь вы уразумеете их

смысл. Линия есть способ, посредством которого человек отдает себе отчет о

воздействии освещения на облик предмета. Но в природе, где все выпукло, нет

линий: только моделированием создается рисунок, то есть выделение предмета в

той среде, где он существует. Только распределение света дает видимость

телам! Поэтому я не давал жестких очертаний, я скрыл контуры легкою мглою

светлых и теплых полутонов, так что у меня нельзя было бы указать пальцем в

точности то место, где контур встречается с фоном. Вблизи эта работа кажется

как бы мохнатой, ей словно недостает точности, но если отступить на два

шага, то все сразу делается устойчивым, определенным и отчетливым, тела

движутся, формы становятся выпуклыми, чувствуется воздух. И все-таки я еще

не доволен, меня мучат сомнения. Может быть, не следовало проводить ни

единой черты, может быть, лучше начинать фигуру с середины, принимаясь

сперва за самые освещенные выпуклости, а затем уже переходить к частям более

темным. Не так ли действует солнце, божественный живописец мира? О природа,

природа! кому когда-либо удалось поймать твой ускользающий облик? Но вот,

поди ж ты, - излишнее знание, так же как и невежество, приводит к отрицанию.

Я сомневаюсь в моем произведении.

Старик помолчал, затем начал снова:

- Вот уже десять лет, юноша, как я работаю. Но что значат десять

коротких лет, когда дело идет о том, чтобы овладеть живой природой! Нам

неведомо, сколько времени потратил властитель Пигмалион, создавая ту

единственную статую, которая ожила.

Старик впал в глубокое раздумье и, устремив глаза в одну точку,

машинально вертел в руках нож.

- Это он ведет беседу со своим духом, - сказал Порбус вполголоса.

При этих словах Никола Пуссена охватило неизъяснимое художественное

любопытство. Старик с бесцветными глазами, сосредоточенный на чем-то и

оцепенелый, стал для Пуссена существом, превосходящим человека, предстал

перед ним как причудливый гений, живущий в неведомой сфере. Он будил в душе

тысячу смутных мыслей. Явлений духовной жизни, сказывающихся в подобном

колдовском воздействии, нельзя определить точно, как нельзя передать

волнение, которое вызывает песня, напоминающая сердцу изгнанника о родине.

Откровенное презрение этого старика к самым лучшим начинаниям искусства, его

манеры, почтение, с каким относился к нему Порбус, его работа, так долго

скрываемая, работа, осуществленная ценой великого терпения и, очевидно,

гениальная, если судить по эскизу головы богоматери, который вызвал столь

откровенное восхищение молодого Пуссена и был прекрасен даже при сравнении с

<Адамом> Мабузе, свидетельствуя о мощной кисти одного из державных

властителей искусства, - все в этом старце выходило за пределы человеческой

природы. В этом сверхъестественном существе пылкому воображению Никола

Пуссена ясно, ощутительно представилось только одно: то, что это был

совершенный образ прирожденного художника, одна из тех безумных душ, которым

дано столько власти и которые ею слишком часто злоупотребляют, уводя за

собой холодный разум простых людей и даже любителей искусства по тысяче