Смекни!
smekni.com

Индивидуализм Печорина как психологическая доминанта его характера и мировоззренческая концепция (стр. 1 из 2)

Индивидуализм Печорина как психологическая доминанта его характера и мировоззренческая концепция жизни.

Автор: Лермонтов М.Ю.

Индивидуализм Печорина как психологическая доминанта его характера и мировоззренческая концепция жизни.

Всеми критиками отмечено, что главный психологический «нерв» характера Печорина, главная внутренняя пружина его побуждений и поступков – индивидуализм. Действительно, на всем протяжении романа Печорин обнаруживает себя перед нами человеком, привыкшим смотреть «на страдания и радости других только в отношении к себе» - как на «пищу», поддерживающую его «душевные силы». Именно на этом пути ищет он забвения от преследующей его «скуки», именно этой «пищей» пытается заполнить как-то гнетущую пустоту своего существования. Он идет по жизни, ничем, в сущности, не жертвуя для других – даже для тех, кого любит: он любит тоже лишь «для себя», «для собственного удовольствия», - и именно индивидуализм, именно эта психологическая доминанта печоринского характера составляет главную сферу художественного характера исследования, главный объект художественного внимания Лермонтова.

Лермонтов раскрывает перед нами индивидуализм Печорина и рассматривает его не только как психологию, но и как определенную мировоззренческую концепцию жизни.

В самом деле, Печорин выступает перед нами отнюдь не как «стихийный» индивидуалист. Он подлинное дитя своего времени, времени поисков и сомнений, напряженной, лихорадочной работы мысли, все и вся подвергающей разъятию, анализу, пытающейся проникнуть до самых истоков «добра и зла». Плоть от плоти и кровь от крови своего поколения, Печорин находится в постоянном раздвоении духа, тяжкая печать рефлексии, постоянного самоанализа лежит на каждом его шаге, каждом движении. «Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки с строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его...» - говорит он о себе сам. И индивидуалистическая природа поступков отнюдь не секрет для него. Она вполне им осознана. Осознана как своего рода жизненная программа, философия жизни, покоящаяся на определенных мировоззренческих принципах. И Лермонтов специально подчеркивает это, специально акцентирует на этом внимание читателя.

С этой точки зрения ключевую позицию в романе занимает новелла «Фаталист».

Внутренняя «интрига», на которой держится композиционное построение романа, предполагает не только задачу вызывать в читателе интерес и напряженность внимания постепенным раскрытием загадки печоринской психологии. «Интрига» эта строится, бесспорно, и на стимуле «рассекречивания» мировоззренческих причин индивидуалистической психологии Печорина. Показав нам в «Бэле» и в «Максим Максимыче» едва ли не самые яркие образцы печоринского равнодушия «ко всему на свете, кроме себя», но ничего еще, в сущности, не объяснив; подтвердив это впечатление в «Тамани», да еще и заставив задуматься над многозначительной фразой, венчающей эту повесть: «Что сталось с старухой и с бедным слепым – не знаю. Да и какое дело мне до радостей и бедствий человеческих...»; предоставив нам, наконец, в «Княжне Мери» на примере неоднократных признаний и даже деклараций самого Печорина возможность окончательно убедиться в том, что индивидуализм вполне осознан самим Печориным именно как основной жизненный принцип, Лермонтов настойчиво ведет нас к вопросу, который действительно не может не возникнуть: какая же логика мысли привела Печорина – человека думающего, привыкшего во всем отдавать себе отчет, все подвергать трезвому анализу, во всем исходить из оснований, добытых, проверенных, взвешенных работой разума, - какая же логика мысли привела его к признанию необходимости и, видимо, даже разумности холодного правила «смотреть на страдания и радости других только в отношении к себе»?

Ответ на этот вопрос, возбужденный в душе читателя, и дает нам «Фаталист». После пари с Вуличем, утверждающим божественную предопределенность человеческой судьбы, Печорин возвращается домой пустынными переулками станицы. «Месяц, полный и красный, как зарево пожара, - пишет Печорин в своем «журнале», - начал показываться из-за зубчатого горизонта домов; звезды спокойно сияли на темно-голубом своде, и мне стало смешно, когда я вспомнил, что были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права. И что же? Эти лампады, зажженные, по их мнению, только для того, чтобы освещать их битвы и торжества, горят с прежним блеском, а их страсти и надежды давно угасли вместе с ними, как огонек, зажженный на краю леса беспечным странником!..» Да, - признается Печорин, - после выстрела Вулича он поверил предопределению: «…доказательство было разительно, и я, несмотря на то что посмеялся над нашими предками и их услужливой астрологией, попал невольно в их колею». Но, тут же замечает он, «я остановил себя вовремя на этом опасном пути и, имея правило ничего не отвергать решительно и ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику в сторону...»

Печорин действительно верен своему времени – времени, во всем пытающемуся идти «с самого начала»; времени, когда, по выражению Герцена, «вопросы становились все сложнее, а решения менее простыми». Печорин пытается идти «с самого начала», пытается решить вопрос о том, из чего исходить человеку при определении основных критериев и ценностей человеческой жизни: из веры в заранее предопределенное и провозглашенное высшей божественной волей назначение человека или из того, что человек сам создает мир своих представлений о жизни и определение жизненных критериев и ценностей предоставлено его разуму, его собственной воле?

Таков смысл проблемы, которая заключена в раздумьях Печорина о людях «премудрых». И здесь он тоже подлинный герой тридцатых годов. В интересе его к этой «начальной» проблеме человеческого существования звучат явственные отзвуки духовных исканий, которые были в высшей степени характерны для тридцатых годов, через которые прошли все лучшие люди его поколения.

Ироническое отношение Печорина к философии «людей премудрых» прямо связано у него с утверждением права человека на самостоятельность решения – он называет колею «премудрых людей» «опасной», он видит, что она отнимает свободу воли, он предпочитает «решительность» характера, основанную на праве человека «сомневаться во всем». Он осознает в себе, как в человеке, единственного творца своей судьбы и потому-то и дорожит своей свободой как высшей ценностью: «Я готов на все жертвы, кроме этой; двадцать раз жизнь свою... поставлю на карту... но свободы моей не продам...»

Как ни ценно само по себе обретение человеком в себе свободного существа, - это еще не та истина, которая способна вполне удовлетворить человека. Напротив, эта истина сразу же ставит человека перед необходимостью дальнейших решений.

Вспомнив о «людях премудрых», посмеявшись над их верой в то, что «светила небесные принимают участие» в человеческих делах, Печорин продолжает: «Но зато какую силу воли придавала им уверенность, что целое небо с своими бесчисленными жителями на них смотрит с участием, хотя немым, но неизменным!.. А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы не способны более к великим жертвам... для блага человечества... и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя и сильного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою...»

Вот она, самая трудная проблема, вполне отчетливо сознаваемая Печориным, встающая перед ним во весь рост! Печорин не случайно сопоставляет веру и неверие, «людей премудрых» и их «потомков». Способность к добру, служению общему благу есть только там, где есть убежденность в истинности, конечной оправданности этого служения. Раньше «людям премудрым» эту убежденность давала именно вера в то, «что целое небо с своими бесчисленными жителями на них смотрит с участием», что «жертвы для блага человечества» освящены именно конечной целью жизни – бессмертием и блаженством человеческой души в загробном мире добра и справедливости. Но человеку, отбросившему подобное доказательство необходимости добра, нужно заново убедиться в этой необходимости, нужно найти иные «доказательства» – «доказательства», способные убедить его сознание в том, что добро, «благородные стремления», «жертвы и подвиги» для блага человечества – действительно необходимое условие человеческой жизни.

Именно перед этой проблемой и оказывается Печорин. И не находит положительного ее решения. Действительно, сравнивая «потомков» и «предков» и признавая, что его поколение, в отличие от «людей премудрых», не способно к великим жертвам и подвигам для блага человечества, Печорин и признает ведь тем самым не что иное, как то, что ему нечего противопоставить вере в провидение, бывшей для «предков» мощным стимулом к «благородным побуждениям». Признает, что с утратой божественного оправдания добра он не приобрел каких-либо иных убеждений, подтверждающих необходимость и истинность «жертв для блага человечества» и способных тем самым дать человеку силу и желание служить этому благу.

Этот скепсис Печорина отнюдь не свидетельствует о недостатке ума или проницательности. Сложность этой проблемы отнюдь не иллюзорна, и она оказалась роковой отнюдь не только для Печорина. Это проблема, которая была мучительнейшим предметом раздумий не одного поколения выдающихся мыслителей и на которой споткнулся не один ум. Даже и много лет спустя, мучась над ее решением, Достоевский пришел к выводу, что «если нет бога, то нет и добродетели».

Но что же остается человеку, лишенному веры в реальность и истинность высоких общественных целей, гуманистических идеалов, не сумевшему найти их реального обоснования? Остается, естественно, единственно бесспорная, очевидная реальность – собственное «я». Остается индивидуализм – в тех или иных его формах, вплоть даже и до той, что обозначена знаменитой формулой героев Достоевского: «Все позволено».