Смекни!
smekni.com

В окопах Сталинграда (стр. 33 из 53)

Я ничего не отвечаю. Чумак делает что-то неуловимое с затвором и вставляет его обратно. Дает очередь. Все в порядке.

- Патронов хватит, комбат?

- Пока хватит.

- Там еще один ящик лежит, у землянки. Последний, кажется...

- В него мина попала.

Он смотрит мне прямо в глаза. Я вижу в его зрачках свое собственное изображение.

- Не уйдем, лейтенант? - Губы его почти не шевелятся. Они сухие и совсем белые.

- Нет! - говорю я.

Он протягивает руку. Я жму ее. Изо всех сил жму.

Потом убивает старика сибиряка.

Опять стреляем. Пулемет трясется как в лихорадке. Я чувствую, как маленькие струйки пота текут у меня по груди, по спине, под мышками...

Впереди противная серая земля. Только один корявый, точно рука с подагрическими пальцами, кустик. Потом и он исчезает - срезает пулемет.

Я уже не помню, сколько раз появляются немцы. Раз, два, десять, двенадцать. В голове гудит. А может, то самолеты над головой? Чумак что-то кричит. Я ничего не могу разобрать. Валега подает ленты одну за другой. Как быстро они пустеют. Кругом гильзы, ступить негде.

Давай еще! Еще... Еще... Валега! Он тащит ящик.

У него смешно дрыгает зад - вправо, влево. Пот заливает глаза, теплый, липкий.

Давай!.. Давай!..

Потом какое-то лицо - красное, без пилотки, лоснящееся.

- Разрешите, товарищ лейтенант.

- Уйди...

- Да вы ж ранены...

- Уйди...

Лицо исчезает, вместо него что-то белое, или желтое, или красное. Одно на другое находит. В кино бывает такое: расплывающиеся круги, а сверху надпись. Круги расширяются, становятся бледнее, бесцветнее. Дрожат. Потом вдруг нашатырь. Круги исчезают. Вместо них лицо. Золотой чуб, расстегнутый ворот, глаза, смеющиеся голубые глаза. Ширяевские глаза. И чуб ширяевский. И лампа с зеленым абажуром. И нашатырем воняет так, что плакать хочется.

- Узнаешь, инженер?

И голос ширяевский. И кто-то трясет, обнимает меня, и чей-то воротник лезет в рот - шершавый и колючий.

Ну, конечно, это же наш блиндаж. И Валега. И Харламов. И Ширяев. Настоящий, живой, осязаемый, золоточубый Ширяев.

- Ну, узнаешь?

- Господи боже мой, конечно же!

- Ну, слава богу.

- Слава богу.

Мы трясем друг другу руки и смеемся и не знаем, что еще сказать. И все кругом почему-то смеются.

- Вы осторожнее, товарищ старший лейтенант, они же ранены. Совсем растрясете.

Это, конечно, Валега. Ширяев отмахивается.

- Какое там раненый. Сорвало кожу, и все. Завтра заживет.

Я чувствую слабость. Голова кружится. Особенно при поворотах.

- Пить хочешь?

Я не успеваю ответить, в зубах моих кисловатая жестянка, и что-то холодное, приятное разливается по всему телу.

- Откуда взялся, Ширяев?

- С луны свалился.

- Нет. Серьезно.

- Как - откуда? Получил назначение, и все. Комбатом в твой батальон. Недоволен?

Он ничуть не изменился. Даже не похудел. Такой же крепкий, ширококостый, подтянутый, в пилотке на одну бровь.

- А тебя малость того... подвело,- говорит он, и широкая белозубая улыбка никак не может сойти с его лица.- Не очень-то отдыхаете.

- Да, насчет отдыха слабовато... Но погоди, погоди. Сейчас-то вы откуда взялись?

- Не все ли равно откуда. Взялись, и все.

- А фрицы?

- Фрицы - фрицами. Из оврага убежали. Двух пленных даже оставили.

- А вас много?

- Как сказать. Два батальона. Твой и третий. Человек пятьдесят.

- Пятьдесят?

- Пятьдесят.

- Врешь!

Он опять смеется. И все окружающие смеются.

- Чего же врать. По-твоему, много?

- А по-твоему?

- Как сказать...

- Стой... А мост? Мост как?

- Сидят еще там человек пять,- вставляет Харламов,- но не долго уж им.

- Здорово. Просто здорово. А Чумак, Карнаухов?

- Живы, живы...

- Ну, слава богу. Дай-ка еще водицы.

Я выпиваю еще полторы кружки, Ширяев встает.

- Приводи себя в порядок, а я того, посмотрю, что там делается. Вечером потолкуем - Оскол, Петропавловку вспомним. Помнишь, как на берегу с тобой сидели? - Он протягивает руку.- Да, Филатова помнишь? Пулеметчика. Пожилой такой, ворчун.

- Помню.

- Немецким танком раздавило. Не отошел от пулемета. Так и раздавило их вместе.

- Жаль старика.

- Жаль. Мировой старик был.

- Мировой.

Несколько секунд мы молчим.

- Ну, я пошел.

- Валяй. Вечером, значит.

И он уходит, надвинув пилотку на левую бровь.

Валега вынимает из кармана завернутый в бумажку табак и протягивает мне.

***

Вечером мы сидим с Ширяевым на батальонном КП - в трубе под насыпью.

Рана у меня чепуховая - сорвало кожу на лбу и дорожку в волосах сделало. Я могу даже пить. Правда, немного. И мы пьем какой-то страшно вонючий не то спирт, не то самогон. Закусываем селедкой. Это та самая, которую я выкинул на сопке. Валега, конечно, не мог перенести этого.

- Разве можно выбрасывать. Прошлый раз выпивали, сами говорили: "Вот селедочки бы, Валега..." - и раскладывает ее аккуратненькими ломтиками, без костей, на выкраденной из харламовского архива газете. Из-за этого у них всегда возникают ссоры.

Мы сидим и пьем, вспоминаем июнь, июль, первые дни отступления, сарайчики, в которых расстались. После этого Ширяев почти весь батальон потерял. Немцы их около Кантемировки окружили. Сам он чуть в плен не попал. Потом с четырьмя оставшимися бойцами двинулся на Вешенскую. Там опять чуть к немцам не попали. Выкрутились. Перебрались через Дон. За Доном в какую-то дивизию угодил, собранную из остатков разбитых. Воевал под Калачом. Был легко ранен. Попал в Сталинград - в резерв фронта. Там около месяца проторчал и вот сейчас получил назначение в наш полк комбатом.

Лежа на деревянной, сбитой из досок койке, я рассматриваю Ширяева. Стараюсь найти в нем хоть какую-нибудь перемену. Нет, все тот же - даже голубой треугольник майки выглядывает из-за расстегнутого ворота.

- О Максимове ничего не слыхал? - спрашиваю я.

- Нет. Говорил мне кто-то, не помню уже кто, будто видел его где-то по эту сторону Дона. Но маловероятно. Я всю эту сторону исколесил - ни разу не встретил.

- А из наших с кем встречался?

- Из наших? - Ширяев морщит нос.- Из наших... кое-кого из командиров рот. Начальника разведки - Гоглидзе. На машине проехал. Рукой махал. Ну, кого еще? Из медсанбата девчат. Парторга Быстрицкого... Да! - Он хлопает ладонью по столу.- Как же! Друга твоего, химика, как его?

- Игоря? Где? - Я даже приподымаюсь.

- На этой уже стороне. Дней пять тому назад.

- Врешь.

- Опять врешь. На "Красном Октябре" он. В Тридцать девятой.

- В Тридцать девятой?

- И не химик почему-то, а тоже инженер, как ты. Какие-то минные поля, фугасы, тому подобная хреновина.

- А ты что в Тридцать девятой делал?

- Да ничего. Случайно совсем вышло. Штаб армии искал. Какой-то дурак сказал мне, что он в Банном овраге. Я и двинул туда. А там знаешь что делается? За три шага ничего не видно. Дым, пыль,- черт-те что... "Певуны" как раз налетели. Я - в щель. Даже не в щель, а так что-то. Потом вижу дверь деревянную. Давай туда, хоть от осколков спасет. Влезаю внутрь. Потом, когда они уже улетели, хочу уходить, а меня кто-то за руку. Смотрю - Игорь твой. Не узнал даже сначала. Усики сбрил. Черный весь, закопченный. По глазам только и узнал.

- Ну живой, здоровый?

- Живой, здоровый. О тебе, конечно, спрашивал. А что я мог сказать? Не знаю - и все. Пожалели мы, пожалели, а потом он и говорит, будто в Сто восемьдесят четвертой ты. Боялся только, что цифру перепутал. Но я записал все-таки. Решил обязательно к тебе попасть. Вакантных мест теперь в дивизии знаешь сколько. В штабе армии и попросился в Сто восемьдесят четвертую. Они с распростертыми объятиями. А в дивизии узнал, в каком ты полку.

- Молодчина, ей-богу!

- Вот так-то оно и вышло...

- А Седых не видал?

- Нет, не видал. И спросить забыл. Мы всего минут десять разговаривали.

- Его портсигар до сих пор у меня хранится. На прощанье мне подарил.

Я вынимаю из кармана целлулоидовый портсигар.

- Хороший,- говорит Ширяев.

- Хороший. Сами делали. На Тракторном когда сидели. Там этого целлулоида знаешь сколько было?

- Здорово сделано. Неужели сами делали?

- Сами.

- А выцарапал на крышке кто?

- Я. Это монограмма. Просто ножом выцарапал.

- Здорово. У тебя только один?

- Один. Свой я подарил. А это от Седых - на память. Славный паренек был.

- Славный.

- Никак только поверить не мог, что земля вокруг солнца вертится, а не наоборот. Ширяев еще наливает.

- Мне больше не надо,- говорю я,- у меня уже голова кружится.

Потом приходит Абросимов - начальник штаба полка. Бледный. Вид недовольный. Говорит, что комдив чуть не снял его за то, что в прошлую, не в эту, а в прошлую ночь атаку сорвал. Но что он мог поделать,- полк опять собирались передислоцировать. Затем отменили.

Они с Ширяевым уходят на передовую, а мы с Харламовым подготавливаем материалы для передачи батальона.

Часов в двенадцать Ширяев возвращается. Я сдаю батальон, и с восходом луны мы с Валегой отправляемся на берег. Карнаухов и Чумак все еще на передовой, я с ними так и не попрощался.

Харламов протягивает руку.

- Если скучно на берегу будет, заглядывайте к нам,- и смотрит на меня добрыми глазами.

Мне немножко грустно. Привык я уже к батальону. Боец у входа, фамилия у него какая-то длинная и заковыристая, никак не упомнишь, даже козыряет, перехватив винтовку из правой руки в левую.

- Уходите от нас, товарищ комбат?

- Ухожу.

Он покашливает и опять козыряет, на этот раз уже прощаясь.

- Заходите, не забывайте.

- Обязательно, обязательно,- говорю я и, опершись на плечо Валеги, выбираюсь из траншеи. Боец с заковыристой фамилией деликатно подталкивает меня под зад. 16

Три дня я бездельничаю. Ем, сплю, читаю. Больше ничего. Новый блиндаж Лисагора великолепен - чудо подземного искусства. Семиметровый туннель - прямо в откосе. В конце направо комната. Именно комната. Только окон нет. Все аккуратненько обшито досками: тоненькими, подогнанными, ножа не воткнешь. Пол, потолок, две коечки, столик между ними. Над столиком овальное, ампирное зеркало с толстощеким амуром. В углу примус, печка-колонка. Тюфяки, подушки, одеяла. Что еще надо? Напротив, через коридорчик, саперы все еще долбят. Уже для себя.