Смекни!
smekni.com

Тысяча душ (стр. 2 из 93)

- Ты, гренадер, опять щи парил. Экую душину напустил! Смотри-ка: не дохнешь!

- Ну да, парил, у тебя все парил! - возражал Гаврилыч.

- Да как же не парил! Еще запираешься, лжешь на старости лет, греховодник!

- Погляди сам в печку, так, може, и увидишь, что тамотка ничего нет.

- Знаю, что в печке ничего нет: съел! И сало-то еще с рыла не вытер, дурак!.. Огрызается туда же! Прогоню, так и знаешь... шляйся по миру!

- Гони! Словно миром не живут, - отвечал Терка и уходил.

- Дурак! - повторял ему вслед Петр Михайлыч.

Впрочем, тем все и кончалось.

Занявшись в смотрительской составлением отчетов и рапортов, во время перемены классов Петр Михайлыч обходил училище и начинал, как водится, с первого класса, в котором, тоже, как водится, была пыль столбом.

- Ах вы, эфиопы! Татарская орда! А?.. Тише!.. Молчать!.. Чтобы муха пролетала, слышно у меня было! - говорил старик, принимая строгий вид.

В классе несколько утихало.

- Зашумите вы у меня еще раз! Всех переберу - из девяти возьму десятого на выдержку! - заключал он торжественно и уходил.

В коридоре прямо летел на него сорванец и чуть не сшибал его с ног.

- Что ты? Что ты, братец? - говорил, разводя руками, Петр Михайлыч. - Этакая лошадь степная! Вот я на тебя недоуздок надену, погоди ты у меня!

- Петр Михайлыч, меня Модест Васильич без обеда оставил; я не виноват-с! - говорил третьего класса ученик Калашников, парень лет восьмнадцати, дюжий на взгляд, нечесаный, неумытый и в чуйке.

- Когда оставил, стало, ты это заслужил, - возражал ему Петр Михайлыч.

- Я, ей-богу, ничего не делал; спросите всех. Они на меня, известно, нападают. Мне сегодня нельзя: день базарный; у тятеньки в лавке некому сидеть.

- И лучше, что нельзя, лучше раскаешься и поймешь, что дурить и грубить не следует, - говорил Петр Михайлыч и поскорее уходил.

Калашников его передразнивал, так что старик все слышал:

- Грубить и дурить не следует, - ту, ту, ту, тетерев! Я и без шапки убегу; много с меня возьмешь! - говорил он и с досады отламывал закраину у карты.

Вообще строгость и крутые меры были совершенно не в характере Петра Михайлыча. Со школьниками он еще кое-как справлялся и, в крайней необходимости, даже посекал их, возлагая это, без личного присутствия, на Гаврилыча и давая ему каждый раз приказание наказывать не столько для боли, сколько для стыда; однако Гаврилыч, питавший к школьникам какую-то глубокую ненависть, если наказуемый был только ему по силе, распоряжался так, что тот, выскочив из смотрительской, часа два отхлипывался. Но в совершенное затруднение становился старик, когда ему нужно было делать замечание или выговоры учителям. Этому, впрочем, подпадал один только преподаватель истории Экзархатов, который был человек очень неглупый, из университета. В продолжение всего месяца он был очень тих, задумчив, старателен, очень молчалив и предмет свой знал прекрасно; но только что получал жалованье, на другой же день являлся в класс развеселый; с учениками шутит, пойдет потом гулять по улице - шляпа набоку, в зубах сигара, попевает, насвистывает, пожалуй, где случай выпадет, готов и драку сочинить; к женскому полу получает сильное стремление и для этого придет к реке, станет на берегу около плотов, на которых прачки моют белье, и любуется... Посуда, окна, домашние не попадайся: исколотит. А проспится, опять тише его нет. Еще в Москве он женился на какой-то вдове, бог знает из какого звания, с пятерыми детьми, - женщине глупой, вздорной, по милости которой он, говорят, и пить начал. Во все время, покуда кутит муж, Экзархатова убегала к соседям; но когда он приходил в себя, принималась его, как ржа железо, есть, и достаточно было ему сказать одно слово - она пустит в него чем ни попало, растреплет на себе волосы, платье и побежит к Петру Михайлычу жаловаться, прямо ворвется в смотрительскую и кричит:

- Батюшка, Петр Михайлыч, сделайте божескую милость! Что это такое?.. Батюшка!..

- Что такое случилось? Что вам угодно от меня? - спрашивает Годнев, хотя очень хорошо знал, что такое случилось.

- Известно что: двои сутки пил! Что хошь, то и делайте. Нет моей силушки: ни ложки, ни плошки в доме не стало: все перебил; сама еле жива ушла; третью ночь с детками в бане ночую.

- Боже мой! Боже мой! - говорил Петр Михайлыч, пожимая плечами. - Вы, сударыня, успокойтесь; я ему поговорю и надеюсь, что это будет в последний раз.

- Батюшка, да ты хорошенько с него спроси; нельзя ли как-нибудь... хошь бы ты посек его.

- Как это можно, сударыня! Вам и говорить этого не следует, - возражал Петр Михайлыч.

- Гаврилыч! - кричал он. - Подите и попросите ко мне господина Экзархатова.

И Экзархатов являлся, немного сутуловатый, в потертом вицмундире, с лицом истощенным, с синяком на левом глазу... вообще фигура очень печальная.

- Вы, Николай Иваныч, опять вашей несчастной страсти начинаете предаваться! Сами, я думаю, знаете греческую фразу: "Пьянство есть небольшое бешенство!" И что за желание быть в полусумасшедшем состоянии! С вашим умом, с вашим образованием... нехорошо, право, нехорошо!

- Виноват, Петр Михайлыч, сам очень хорошо чувствую, - отвечал Экзархатов и еще ниже потуплял голову.

- Ты, рожа этакая безобразная! - вмешивалась Экзархатова, не стесняясь присутствием смотрителя. - Только на словах винишься, а на сердце ничего не чувствуешь. Пятеро у тебя ребят, какой ты поилец и кормилец! Не воровать мне, не по миру идти из-за тебя!

- Так, так, - говорил Годнев, качая головой.

- Виноват, Петр Михайлыч, - повторял Экзархатов.

- Верю, верю вашему раскаянию и надеюсь, что вы навсегда исправитесь. Прошу вас идти к вашим занятиям, - говорил Петр Михайлыч. - Ну вот, сударыня, - присовокупил он, когда Экзархатов уходил, - видите, не помиловал; приличное наставление сделал: теперь вам нечего больше огорчаться.

Но Экзархатова не оставалась этим довольна.

- А что мне не огорчаться-то? Что вы ему сделали?.. По головке еще погладили пса этакова? - говорила она.

- Ай, ай, ай! Как это стыдно даме такие слова говорить! - возражал Петр Михайлыч. - Супруги должны недостатки друг у друга исправлять любовью и кротостью, а не бранью.

- Тьфу мне на его любовь - вот он, криворожий, чего стоит! - возражала Экзархатова. - Кабы знала, так бы не ходила, потатчики этакие! - присовокупляла она, уходя.

Петр Михайлыч усмехался и говорил сам с собой:

- Характерная женщина! Ах, какая характерная! Сгубила совсем человека; а какой малый-то бесподобный! Что ты будешь делать?

Проходя из училища домой, Петр Михайлыч всегда был очень рад, когда встречал кого-нибудь из знакомых помещиков, приехавших на время в город.

- Остановитесь на минуточку! - кричал он.

Помещик останавливался.

- Надолго ли? - спрашивал Петр Михайлыч.

- До завтра.

- А сегодня никуда не званы обедать?

- Нет, ни у кого еще не был.

- Так что же, приезжайте щей откушать; а если нет, так рассержусь, право рассержусь. С год уж мы не видались.

- Благодарю вас. Буду, если позволите. Сейчас только в суд заеду.

- Добре, добре, вот это по-нашему, по-приятельски. До свиданья, - говорил Петр Михайлыч.

Против этой его привычки приглашать к себе обедать постоянно восставала Палагея Евграфовна.

- А что, мать-командирша, что мы будем сегодня обедать? - спрашивал он, приходя домой.

- Будете сыты, не беспокойтесь.

- То-то; я пригласил одного человека...

- Что это, Петр Михайлыч, никогда заблаговременно не скажете, и что у вас все гости да гости! Не напасешься ничего, да и только.

- Ну, ну, полно, командирша, ворчать! Кто не любит разделить своей трапезы с приятелем, тот человек жадный.

Впрочем, и Палагее Евграфовне было не жаль: она не любила только, когда ее заставали, как она выражалась, неприпасенную. Кроме случайных посетителей, у Петра Михайлыча был один каждодневный - родной его брат, отставной капитан Флегонт Михайлыч Годнев. Капитан был холостяк, получал сто рублей серебром пенсиона и жил на квартире, через дом от Петра Михайлыча, в двух небольших комнатках. В противоположность разговорчивости и обходительности Петра Михайлыча, капитан был очень молчалив, отвечал только на вопросы и то весьма односложно. Он очень любил птиц, которых держал различных пород до сотни; кроме того, он был охотник ходить с ружьем за дичью и удить рыбу; но самым нежнейшим предметом его привязанности была легавая собака Дианка. Он с ней спал, мыл ее, никогда с ней не разлучался и по целым часам глядел на нее, когда она лежала под столом развалившись, а потом усмехался.

- Чему это, капитан, вы смеетесь? - спрашивал его Петр Михайлыч. Он всегда называл брата "капитаном".

- Да вон-с, Дианка спит, - отвечал тот.

Постоянный костюм капитана был форменный военный вицмундир. Курил он, и курил очень много, крепкий турецкий табак, который вместе с пенковой коротенькой трубочкой носил всегда с собой в бисерном кисете. Кисет этот вышила ему Настенька и, по желанию его, изобразила на одной стороне казака, убивающего турка, а на другой - крепость Варну. Каждодневно, за полчаса да прихода Петра Михайлыча, капитан являлся, раскланивался с Настенькой, целовал у ней ручку и спрашивал о ее здоровье, а потом садился и молчал.

- Что ж вы не курите? - говорила Настенька, чтоб занять его чем-нибудь.