Смекни!
smekni.com

Петербург (стр. 29 из 102)

И вот: на берегу Невы он стоял, как-то тупо уставившись в зелень, или нет, -- улетая взором туда, где принизились берега, где покорно присели островные здания и откуда над белыми крепостными стенами безнадежно и холодно протянулся под небо мучительно острый, немилосердный, холодный Петропавловский шпиц.

Вся она протянулась к нему -- что слова и что размышления! Но он -- он опять ее не заметил; оттопырив губы и стеклянно расширив глаза, он казался просто безруким уродцем; и опять вместо рук в сквозняк взлетели шинельные крылья над сырыми перилами моста.

Но когда она отошла, Николай Аполлонович медленно на нее обернулся и быстрехонько засеменил прочь, оступаясь и путаясь в длинных полах; на углу же моста его ждал лихач: и лихач полетел; а когда лихач обогнал Софью Петровну Лихутину, то Николай Аполлонович, наклонившись и сжимая руками ошей ник бульдога, повернулся сутуло на темненькую фигурку, что засунула сиротливо так носик свой в муфточку; посмотрел, улыбнулся; но лихач пролетел.

Вдруг посыпался первый снег; и такими живыми алмазиками он, танцуя, посверкивал в световом кругу фонаря; светлый круг чуть-чуть озарял теперь и дворцовый бок, и каналик, и каменный мостик: в глубину убегала Канавка; было пусто: одинокий лихач посвистывал на углу, поджидая кого-то; на пролетке небрежно лежала серая николаевка.

Софья Петровна Лихутина стояла на выгибе мостика и мечтательно поглядела -- в глубину, в заплескавший паром каналец; Софья Петровна Лихутина останавливалась в этом месте и прежде; останавливалась когда-то и с ним; и вздыхала о Лизе, рассуждала серьезно об ужасах "Пиковой Дамы", -- о божественных, очаровательных, дивных созвучиях одной оперы, и потом напевала вполголоса, дирижируя пальчиком:

-- "Татам: там, там!.. Тататам: там, там!"

Вот опять она здесь стояла; губки раскрылись, и маленький пальчик поднялся:

-- "Татам: там, там!.. Тататам: там, там!"

Но она услышала звук бежавших шагов, поглядела -- и даже не вскрикнула: вдруг просунулось как-то растерянно из-за края дворцового бока красное домино, пометалось туда и сюда, будто в поисках, к, увидев на выгибе мостика женскую тень, бросилось ей навстречу; и в порывистом беге оно спотыкалось о камни, протянувши вперед свою маску с узкою прорезью глаз; а под маской струя ледяного невского сквозняка заиграла густым веером кружев, разумеется черных же; и пока маска бежала по направлению к мостику, Софья Петровна Лиху-тина, не имея времени даже сообразить, что красное домино -- домино шутовское, что какой-то безвкусный проказник (и мы знаем какой) захотел над ней просто-напросто подшутить, что под бархатной маской и черною кружевною бородой просто пряталось человеческое лицо; вот оно на нее теперь уставилось зорко в продолгова-тые прорези. Софья Петровна подумала (у нее ведь был такой крошечный лобик), что какая-то в мире сем образовалась пробоина, и оттуда, из пробоины, отнюдь не из этого мира, сам шут бросился на нее: кто такой этот шут, вероятно, она не сумела б ответить.

Но когда кружевная черная борода, спотыкаясь, взлетела на мостик, то в порыве невского сквозняка вверх взлетели с шуршанием атласные шутовские лопасти и, краснея, упали они туда за перила -- в темноцветную ночь; обнаружились слишком знакомые светло-зеленые панталонные штрипки, и ужасный шут стал шутом просто жалким; в ту минуту калоша скользнула на каменной выпуклости: жалкий шут грохнулся со всего размаху о камень; а над ним теперь раздался безудержно вовсе даже не смех: просто хохот.

-- "Лягушонок, урод -- красный шут!.."

Быстрая женская ножка гневно так шута награждала пинками.

Какие-то вдоль канала теперь побежали бородатые люди; и раздался издали полицейский свисток; шут вскочил; шут бросился к лихачу, и издали было видно, как в пролетке бессильно барахталось что-то красное, на лету стараясь на плечи надеть николаевскую шинель. Софья Петровна заплакала и побежала от этого проклятого места.

Скоро, вдогонку за лихачом, из-за Зимней Канавки с лаем выбежал курносый бульдог: замелькали в воздухе его короткие ножки, а за ними, за короткими ножками, на резиновых шинах, вдогонку, развалясь, уже мчались два агента охранного отделения.

ТЕНИ

Говорила тень тени:

-- "Вы, милейший мой, упустили одно немало важное обстоятельство, о котором узнал я при помощи своих собственных средств".

-- "Какое?"

-- "Вы ни звука про красное домино".

-- "А вы уже знаете?"

-- "Я не только знаю: я выследил до самой квартиры".

-- "Ну, и красное домино?"

-- "Николай Аполлонович".

-- "Гм! Да-да: но еще инцидент не созрел".

-- "Не отвертывайтесь: просто вы упустили из виду".

-- "Да-да: упустили... А еще упрекали меня фальшивомонетчиком, упрекали полтинником -- помните? Я же молчал, что у вас фальшивые волосы".

-- "Не фальшивые -- крашеные..."

-- "Это все равно".

-- "Как ваш насморк?"

-- "Благодарствуйте: лучше".

-- "Не упустил я",-

-- "Доказательства?"

-- "И с чего это вы: я за ними в карман не полезу".

-- "Доказательства?!"

-- "Вы и так мне поверите".

-- "Доказательства!!!"

Но в ответ раздался сардонический смех.

-- "Доказательства? Доказательств вам надо? Доказательства -- "Петербургский дневник происшествий". Вы читали "Дневник" за последние дни?"

-- "Признаюсь: не читал".

-- "Но ведь ваша обязанность знать то, о чем говорит Петербург. Если бы вы заглянули в "Дневник", вы бы поняли, что известия о домино опередили его появление у Зимней Канавки".

-- "Гм-гм".

-- "Видите, видите, видите: а вы говорите. Вы спросите меня, кто все это в "Дневнике" написал".

-- "Ну, кто же?"

-- "Нейнтельпфайн, мой сотрудник".

-- "Признаюсь, этого фортеля я не ожидал".

-- "А еще кидаетесь на меня, осыпаете колкостями: я же сто раз говорил, что я -- идейный сотрудник, что предприятие это поставлено, как часовой механизм. Еще вы -- в блаженном неведении, как уж мой Нейнтельпфайн производит сенсацию".

-- "Гм-гм-гм: говорите громче -- не слышу".

-- "Вы, надеюсь, дадите приказ, чтобы ваши агенты Николая Аполлоновича оставили в совершенном покое, иначе: иначе -- за дальнейший успех ручаться не могу".

-- "Я признаться, об этом последнем инциденте сообщил уж в газеты".

-- "Бог мой, да ведь надо быть совершенней шим..."

-- "Что?"

-- "Совершеннейшим... идеалистом: как всегда, вмешались и нынешний раз в мою компетенцию... Дай-то Бог, чтобы по крайней мере отец не узнал!"

ПРОВИЗЖАЛА БЕШЕНАЯ СОБАКА

Мы оставили Софью Петровну Лихутину в затруднительном положении; мы оставили ее на петербургской панели в ту холодную ночь, когда откуда-то издали раздались свистки полицейских, а вокруг побежали какие-то темные очертания. Тогда и она обиженно побежала в обратную сторону; в свою мягкую муфточку обиженно проливала слезы она; с ужасным, ее навек позорящим происшествием не могла она никак примириться. Пусть бы лучше Николай Аполлонович ее иначе обидел, пусть бы лучше ударил ее, пусть бы даже он кинулся через мостик в красном своем домино, -- всю бы прочую свою жизнь она его вспоминала бы с жутким трепетом, вспоминала бы до смерти. Софья Петровна Лихутина считала Канавку не каким-нибудь прозаическим местом, где бы можно было себе позволить то, что позволил себе он сейчас; ведь недаром она многократно вздыхала над звуками "Пиковой Дамы": было что-то сходное с Лизой в этом ее положении (что было сходного, -- этого точно она не могла бы сказать); и само собой разумеется, Николая Аполлоновича она мечтала видеть здесь Германом. А Герман?.. Повел себя Герман, как карманный воришка: он, во-первых, со смехотворной трусливостью выставил на нее свою маску из-за дворцового бока; во-вторых, со смехотворной поспешностью помахав перед ней своим домино, растянулся на мостике; и тогда из-под складок атласа прозаически показались панталонные штрипки (эти штрипки-то окончательно вывели ее тогда из себя); в завершение всех безобразий, не свойственных Герману, этот Герман сбежал от какой-то там петербургской полиции; не остался Герман на месте и маски с себя не сорвал, героическим, трагическим жестом; глухим, замираю-щим голосом не сказал дерзновенно при всех: "Я люблю вас"; и в себя Герман после не выстрелил. Нет, позорное поведение Германа навсегда угасило зарю в ней всех этих трагических дней! Нет, позорное поведение Германа превратило самую мысль о домино в претенциозную арлекинаду; главное самое, ее уронило позорное поведение это; ну, какой же может быть она Лизой, если Германа нет! Так месть ему, месть ему!

Бурей влетела в квартирку Софья Петровна Ли-хутина. В освещенной передней висело офицерское пальто да фуражка: значит, муж ее был теперь дома, и Софья Петровна Лихутина, не раздеваясь, влетела в комнату мужа; прозаически грубым жестом распахнув настежь дверь, -- влетела: с развевающимся боа, с мягкою муфточкой, с пламенным-пламенным личиком, некрасиво как-то распухшим: влетела -- остановилась.

Сергей Сергеевич Лихутин, очевидно, приготовлялся ко сну; серенькая тужурка его скромно как-то повисла на вешалке, а он сам в ослепительно белой сорочке, опоясанной накрест подтяжками, стоял замирающим силуэтом, будто сломанный -- на коленях; перед ним поблескивал образ и трещала лампадка. В полусвете синей лампадки начерталось матово Сергея Сергеевича лицо, с остренькою точно такого же цвета бородкою и такого же цвета ко лбу поднятой рукой; и рука, и лицо, и бородка, и белая грудь точно были вырезаны из какого-то крепкого, пахучего дерева; губы Сергея Сергеевича шевелились чуть-чуть; и чуть-чуть кивал Сергея Сергеевича лоб синенькому огонечку, и чуть-чуть двигались, нажимая на лоб, вместе сжатые синеватые пальцы -- для крестного знаменья.

Сергей Сергеевич Лихутин положил сперва свои синеватые пальцы на грудь и на оба плеча, поклонился, и уж только потом как-то нехотя обернулся. Сергей Сергеевич Лихутин не испугался, не сконфузился; поднимаясь с колен, он старательно стал счищать пристав-шие к коленам соринки. После этих медленных действий он спросил хладнокровно: