Смекни!
smekni.com

Чевенгур 2 (стр. 80 из 82)

Потому что, скажут люди, он спит с ней, а не с нами, он с ней

свое тело меняет, стало быть, и города ей не пожалеет... А

когда тебя не будет, то все узнают, что я города себе не

беру...

-- Как не берешь? -- обиделась Клавдюша. -- Кому ж ты его

оставляешь?

-- Эх ты, бюро жизни! Ты слушай мою формулировку! Зачем же

мне город, когда у меня нету семейства и все тело цело? А когда

город заберу, то я его эвакуирую и тебя вызову депешей из

другого пункта населения!.. Собирайся пока, я пойду город

опишу...

Прокофий взял бланк ревкома из сундука и пошел списывать

свое будущее имущество.

Солнце, по своему усердию, работало на небе ради земной

теплоты, но труд в Чевенгуре уменьшился. Кирей лежал в сенях на

куче травы с женой Грушей и придерживал ее при себе в дремлющем

отдыхе.

-- Ты чего, товарищ, подарков не даешь в коммунизм? --

спросил Кирея Прокофий, когда пришел туда для описи инвентаря.

Кирей пробудился, а Груша, наоборот, закрыла глаза от срама

брака.

-- А чего мне коммунизм? У меня Груша теперь товарищ, я ей

не поспеваю работать, у меня теперь такой расход жизни, что

пишу не поспеваешь добывать...

После Прокофия Кирей приник к Груше пониже горла и понюхал

оттуда хранящуюся жизнь и слабый запах глубокого тепла. В любое

время желания счастья Кирей мог и Грушино тепло, и ее

скопившееся тело получить внутрь своего туловища и

почувствовать затем покой смысла жизни. Кто иной подарил бы ему

то, чего не жалела Груша, и что мог пожалеть для нее Кирей?

Наоборот, его всегда теперь мучила совестливая забота о том,

что он недодает Груше пищи и задерживает ее экипировку платьем.

Себя Кирей уже не считал дорогим человеком, потому что самые

лучшие, самые скрытые и нежные части его тела перешли внутрь

Груши. Выходя за пищей в степь, Кирей замечал, что небо над ним

стало бледней, чем прежде, и редкие птицы глуше кричат, а в

груди у него была и не проходила слабость духа. После сбора

плодов и злаков Кирей возвращался к Груше в утомлении и отныне

решался лишь думать о ней, считать ее своей идеей коммунизма и

тем одним быть спокойно-счастливым. Но проходило время

равнодушного отдыха, и Кирей чувствовал несчастие,

бессмысленность жизни без вещества любви: мир снова расцветал

вокруг него -- небо превращалось в синюю тишину, воздух

становился слышным, птицы пели над степью о своем исчезновении,

и все это Кирею казалось созданным выше его жизни, а после

нового родства с Грушей весь свет опять представлялся туманным

и жалобным, и ему Кирей уже не завидовал.

Другие прочие, что были годами моложе, те признали в

женщинах матерей и лишь грелись с ними, потому что воздух в

Чевенгуре остыл от осени. И этого существования с матерями им

было достаточно, уж никто из них не уделял окружающим товарищам

своего тела посредством труда на изделие подарков. По вечерам

прочие водили женщин на далекие места реки и там мыли их, ибо

женщины были так худы, что стыдились ходить в баню, которая,

однако, была в Чевенгуре и ее можно бы истопить.

Прокофий обошел все присутствующее население и списал все

мертвые вещи города в свою преждевременную собственность. Под

конец он дошел до крайней кузницы и занес ее в бумагу под

взглядами работавших там Гопнера и Дванова. Копенкин подходил

издали с бревном поперек плеча, а сзади бревно поддерживал

Сербинов, неумело и на восьмую веса, как интеллигент.

-- Уйди прочь! -- сказал Копенкин Прокофию, стоявшему на

проходе в кузницу. -- У людей тяжесть, а ты бумагу держишь.

Прокофий дал дорогу, но записал бревно в наличие и ушел с

удовлетворением.

Копенкин свалил бревно и сел вздохнуть.

-- Саш, когда ж у Прошки горе будет, чтоб он остановился

среди места и заплакал?

Дванов посмотрел на Копенкина своими глазами, посветлевшими

от усталости и любопытства.

-- А разве ты не уберег бы его тогда от горя? Ведь его

никто не привлекал к себе, и он позабыл нуждаться в людях и

стал собирать имущество вместо товарищей.

Копенкин одумался; он однажды видел в боевой степи, как

плачет ненужный человек. Человек сидел на камне, в лицо ему дул

ветер осенней погоды, и его не брали даже обозы Красной Армии,

потому что тот человек потерял все свои документы, а сам

человек имел рану в паху и плакал неизвестно отчего, не то

оттого, что его оставляют, не то потому, что в паху стало

пусто, а жизнь и голова сохранились полностью.

-- Уберег бы, Саш, не могу собою владеть перед горьким

человеком... Я б его на коня взял с собой и увез в даль

жизни...

-- Значит, не надо ему горя желать, а то пожалеешь потом

своего противника.

-- И то, Саш, не буду, -- сказал Копенкин. -- Пускай

находится среди коммунизма, он сам на людской состав перейдет.

Вечером в степи начался дождь и прошел краем мимо Чевенгура,

оставив город сухим. Чепурный этому явлению не удивился, он

знал, что природе давно известно о коммунизме в городе и она не

мочит его в ненужное время. Однако целая группа прочих вместе с

Чепурным и Пиюсей пошла в степь осмотреть мокрое место, дабы

убедиться. Копенкин же поверил дождю и никуда не пошел, а

отдыхал с Двановым близ кузницы на плетне. Копенкин плохо знал

пользу разговора и сейчас высказывал Дванову, что воздух и вода

дешевые вещи, но необходимые; то же можно сказать о камнях --

они так же на что-нибудь нужны. Своими словами Копенкин говорил

не смысл, а расположение к Дванову, во время же молчания

томился.

-- Товарищ Копенкин, -- спросил Дванов, -- кто тебе дороже

-- Чевенгур или Роза Люксембург?

-- Роза, товарищ Дванов, -- с испугом ответил Копенкин. --

В ней коммунизма было побольше, чем в Чевенгуре, оттого ее и

убила буржуазия, а город цел, хотя кругом его стихия...

У Дванова не было в запасе никакой неподвижной любви, он жил

одним Чевенгуром и боялся его истратить. Он существовал одними

ежедневными людьми -- тем же Копенкиным, Гопнером, Пашинцевым,

прочими, но постоянно тревожась, что в одно утро они скроются

куда-нибудь или умрут постепенно. Дванов наклонился, сорвал

былинку и оглядел ее робкое тело: можно и ее беречь, когда

никого не останется.

Копенкин встал на ноги навстречу бегущему из степи человеку.

Чепурный молча и без остановки промчался в глубь города.

Копенкин схватил его за шинель и окоротил:

-- Ты что спешишь без тревоги?

-- Казаки! Кадеты на лошадях! Товарищ Копенкин, езжай бей,

пожалуйста, а я -- за винтовкой!

-- Саш, посиди в кузне, -- сказал Копенкин. -- Я их один

кончу, только ты не вылазь оттуда, а я сейчас.

Четверо прочих, ходивших с Чепурным в степь, пробежали

обратно, Пиюся же где-то залег одиноким образом в цепь -- и его

выстрел раздался огнем в померкшей тишине. Дванов побежал на

выстрел с револьвером наружи, через краткий срок его обогнал

Копенкин на Пролетарской Силе, которая спешила на тяжелом шагу,

и вслед первым бойцам уже выступала с чевенгурской околицы

сплошная вооруженная сила прочих и большевиков -- кому не

хватило оружия, тот шел с плетневым колом или печной кочергой,

и женщины вышли совместно со всеми. Сербинов бежал сзади Якова

Титыча с дамским браунингом и искал, кого стрелять. Чепурный

выехал на лошади, что возила Прокофия, а сам Прокофий бежал

следом и советовал Чепурному сначала организовать штаб и

назначить командующего, иначе начнется гибель.

Чепурный на скаку разрядил вдаль всю обойму и старался

нагнать Копенкина, но не мог. Копенкин перепрыгнул на коне

через лежачего Пиюсю и не собирался стрелять в противника, а

вынул саблю, чтобы ближе касаться врага.

Враги ехали по бывшей дороге. Они держали винтовки поперек,

приподняв их руками, не готовясь стрелять, и торопили лошадей

вперед. У них были команда и строй, поэтому они держались ровно

и бесстрашно против первых выстрелов Чевенгура. Дванов понял их

преимущество и, установив ноги в ложбинке, сшиб четвертой пулей

командира отряда из своего нагана. Но противник опять не

расстроился, он на ходу убрал командира куда-то внутрь

построения и перевел коней на полную рысь. В этом спокойном

наступлении была машинальная сила победы, но и в чевенгурцах

была стихия защищающейся жизни. Кроме того, на стороне

Чевенгура существовал коммунизм. Это отлично знал Чепурный, и,

остановив лошадь, он поднял винтовку и опустил наземь с коней

троих из отряда противника. А Пиюся сумел из травы искалечить

пулями ноги двоим лошадям, и они пали позади отряда, пытаясь

ползти на животах и копая мордами пыль земли. Мимо Дванова

пронесся в панцире и лобовом забрале Пашинцев, он вытянул в

правой руке скорлупу ручной бомбы и стремился взять врага одним

умственным страхом взрыва, так как в бомбе не имелось начинки,

а другого оружия Пашинцев с собой не нес.

Отряд противника сразу, сам по себе, остановился на месте,

как будто ехали всего двое всадников. И неизвестные Чевенгуру

солдаты подняли по неслышной команде винтовки в упор

приближающихся прочих и большевиков и без выстрела продолжали

стремиться на город.

Вечер стоял неподвижно над людьми, и ночь не темнела над

ними. Машинальный враг гремел копытами по целине, он

загораживал от прочих открытую степь, дорогу в будущие страны

света, в исход из Чевенгура. Пашинцев закричал, чтобы буржуазия

сдавалась, и сделал в пустой бомбе перевод на зажигание. Еще

раз была произнесена в наступающем отряде неслышная команда --

винтовки засветились и потухли, семеро прочих и Пашинцев были

снесены с ног, и еще четверо чевенгурцев старались вытерпеть

закипевшие раны и бежали убивать врага вручную.

Копенкин уже достиг отряда и вскинул Пролетарскую Силу

передом, чтобы губить банду саблей и тяжестью коня.