Смекни!
smekni.com

Чевенгур 2 (стр. 8 из 82)

спрашивал: нет ли у кого болта в три осьмушки -- под резьбу.

Ему говорили, что нет такого болта, хотя такие болты были у

каждого. Но дело в том, что на работе слесаря скучали и

развлекались взаимным осложнением рабочих забот. Захар Павлович

еще не знал того хитрого скрытого веселья, которое есть в любой

мастерской. Это негромкое издевательство позволяло остальным

мастеровым одолевать долготу рабочего дня и тоску

повторительного труда. Во имя забавы своих соседей Захар

Павлович много дел сработал напрасно. Он ходил за обтирочными

концами на склад, когда они лежали горой в конторе; делал

деревянные лесенки и бидоны для масла, в избытке имевшиеся в

депо; даже хотел, по чужому наущению, самостоятельно менять

контрольные пробки в котле паровоза, но был вовремя

предупрежден одним случайным кочегаром, -- иначе бы Захара

Павловича уволили без всякого слова.

Захар Павлович, не найдя в этот раз подходящего болта,

принялся приспосабливать для прогонки гаечной резьбы один

штырь, и приспособил бы, потому что никогда не терял терпенья,

но ему сказали:

-- Эй, три осьмушки под резьбу, иди возьми болт!

С того дня Захара Павловича звали прозвищем "Три осьмушки

под резьбу", но зато его реже обманывали при срочной нужде в

инструментах.

После никто не узнал, что Захару Павловичу имя Три осьмушки

под резьбу понравилось больше крестного: оно было похоже на

ответственную часть любой машины и как-то телесно приобщало

Захара Павловича к той истинной стране, где железные дюймы

побеждают земляные версты.

Когда Захар Павлович был молодым, он думал, что когда

вырастет, то поумнеет. Но жизнь прошла без всякого отчета и без

остановки, как сплошное увлечение; ни разу Захар Павлович не

ощутил времени, как встречной твердой вещи, -- оно для него

существовало лишь загадкой в механизме будильника. Но когда

Захар Павлович узнал тайну маятника, то увидел, что времени

нет, есть равномерная тугая сила пружины. Но что-то тихое и

грустное было в природе -- какие-то силы действовали

невозвратно. Захар Павлович наблюдал реки -- в них не

колебались ни скорость, ни уровень воды, и от этого постоянства

была горькая тоска. Бывали, конечно, полые воды, падали душные

ливни, захватывал дыхание ветер, но больше действовала тихая,

равнодушная жизнь -- речные потоки, рост трав, смена времен

года. Захар Павлович полагал, что эти равномерные силы всю

землю держат в оцепенении -- они с заднего хода доказывали уму

Захара Павловича, что ничего не изменяется к лучшему -- какими

были деревни и люди, такими и останутся. Ради сохранения

равносильности в природе, беда для человека всегда повторяется.

Был четыре года назад неурожай -- мужики из деревни вышли в

отход, а дети легли в ранние могилы, --

но эта судьба не прошла навеки, а снова теперь возвратилась

ради точности хода всеобщей жизни.

Сколько ни жил Захар Павлович, он с удивлением видел, что он

не меняется и не умнеет -- остается ровно таким же, каким был в

десять или пятнадцать лет. Лишь некоторые его прежние

предчувствия теперь стали обыкновенными мыслями, но от этого

ничего к лучшему не изменилось. Свою будущую жизнь он раньше

представлял синим глубоким пространством -- таким далеким, что

почти не существующим. Захар Павлович знал вперед, что чем

дальше он будет жить, тем это пространство непережитой жизни

будет уменьшаться, а позади -- удлиняться мертвая растоптанная

дорога. И он обманулся: жизнь росла и накоплялась, а будущее

впереди тоже росло и простиралось -- глубже и таинственней, чем

в юности, словно Захар Павлович отступал от конца своей жизни

либо увеличивал свои надежды и веру в нее.

Видя свое лицо в стекле паровозных фонарей, Захар Павлович

говорил себе: "Удивительно, я скоро умру, а все тот же".

Под осень участились праздники в календаре: раз случилось

три праздника подряд. Захар Павлович скучал в такие дни и

уходил далеко по железной дороге, чтобы видеть поезда на полном

ходу. По дороге ему пришло желание побывать в поселке на

шахтах, где схоронена его мать. Он помнил точно место похорон и

чужой железный крест рядом с безыменной безответной могилой

матери. На том кресте сохранилась ржавая, почти исчахшая

вековая надпись -- о смерти Ксении Федоровны Ирошниковой в 1813

году от болезни холеры, восемнадцати лет и трех месяцев от

роду. Там было еще запечатлено: "Спи с миром, любимая дочь, до

встречи младенцев с родителями".

Захару Павловичу сильно захотелось раскопать могилу и

посмотреть на мать -- на ее кости, волосы и на все последние

пропадающие остатки своей детской родины. Он и сейчас не прочь

был иметь живую мать, потому что не чувствовал в себе особой

разницы с детством. И тогда, в том голубом тумане раннего

возраста, он любил гвозди на заборе, дым придорожных кузниц и

колеса на телегах

-- за то, что они вертелись.

Куда бы ни уходил из дома маленький Захар Павлович, он знал,

что есть мать, которая его вечно ждет, и он ничего не боялся.

Линию железной дороги защищал с обеих сторон кустарник.

Иногда в тени кустарника сидели нищие, они либо ели, либо

переобувались. Они видели, как с большими скоростями вели

поезда торжествующие паровозы. Но ни один нищий не знал, отчего

едет сам паровоз. Даже более простое соображение -- для какого

счастья они живут -- тоже не приходило в голову нищим. Какая

вера -- надежда -- любовь давала силу их ногам на песчаных

дорогах -- ни одному подающему милостыню не было известно.

Захар Павлович опускал иногда в протянутую руку две копейки,

без рассуждения оплачивая то, чего нищие были лишены и чем он

был вознагражден, -- понимание машин.

На откосе сидел лохматый мальчик и сортировал подаяние:

плесень откладывал отдельно, а более свежее -- в сумку. Мальчик

был худ, но лицом бодр и озабочен.

Захар Павлович остановился, покуривая на свежем воздухе

ранней осени.

-- Отбраковываешь?

Мальчик не понял технического слова.

-- Дядь, дай копейку, -- сказал он, -- или докурить оставь!

Захар Павлович вынул пятак.

-- Ты небось жулик и охальник, -- без зла сказал он,

уничтожая добро своего подаяния грубым словом, чтобы самому не

было стыдно.

-- Не, я не жулик, я побирушка, -- ответил мальчик,

утрамбовывая корки в мешке. -- У меня мать-отец есть, только

они от голода скрылись.

-- А куда же ты пуд харчей запаковал?

-- Домой собираюсь наведаться. Вдруг мать с ребятишками

пришла -- чего тогда им есть?

-- а ты сам-то чей?

-- Я отцовский, я не круглая сирота. Вон те -- все жулики,

а меня отец порол.

-- А отец твой чей?

-- Отец тоже от моей матери родился -- из пуза. Пузо

намнут, а нахлебники как из пропасти рожаются. а ты ходи и

побирайся на них!

Мальчик загорюнился от недовольства на отца. Пятак он давно

спрятал в кисет, висящий на шее; в кисете было еще порядочно

медных денег.

-- Уморился небось? -- спросил Захар Павлович.

-- Ну да, уморился, -- согласился мальчик. -- Разве у вас,

чертей, сразу напобираешься? Брешешь-брешешь, аж есть захочешь!

Пятак подал, а самому, должно, жалко! Я б ни за что не дал.

Мальчик взял заплесневелый ломоть из кучки порченого хлеба;

очевидно, лучший хлеб он сносил в деревню родителям, а плохой

ел сам. Это мгновенно понравилось Захару Павловичу.

-- Небось отец тебя любит?

-- Ничего он не любит -- он лежень. Я матерь больше люблю,

у нее кровь из нутра льется. Я рубашку ей раз стирал, когда она

хворала.

-- А отец твой кто?

-- Дядя Прошка. Я ведь не здешний...

В памяти Захара Павловича нечаянно встал подсолнух, растущий

из дымохода покинутой хаты, и рощи бурьяна на деревенской

улице.

-- Так ты Прошка Дванов, сукин сын!

Мальчик вывалил изо рта непрожеванную хлебную зелень, но не

бросил ее, а положил на мешок: потом дожует.

-- А ты нито дядя Захарка?

-- Он!

Захар Павлович сел. Он теперь почувствовал время, как

путешествие Прошки от матери в чужие города. Он увидел, что

время -- это движение горя и такой же ощутительный предмет, как

любое вещество, хотя бы и негодное в отделку.

Какой-то малый, похожий на лишенного звания монастырского

послушника, не прошел мимо своей дорогой, а сел и уставился

глазами на двоих собеседников. Губы у него были красные,

сохранившие с младенчества одутловатую красоту, а глаза

смирные, но без резкого ума, -- таких лиц не бывает у простых

людей, привыкших перехитрять свою непрерывную беду.

Прошку взволновал прохожий -- особенно своими губами.

-- Чего губы оттопырил? Руку мою поцеловать хочешь?

Послушник поднялся и пошел в свою сторону, про которую и сам

точно не знал -- где она находится.

Проша это сразу почуял и сказал вслед послушнику:

-- Пошел. А куда пошел -- сам не знает. Поверни его, он

назад пойдет: вот черти-нахлебники!

Захар Павлович немного смущался раннего разума Прошки -- сам

он поздно освоился с людьми и долго считал их умнее себя.

-- Прош! -- спросил Захар Павлович. -- А куда девался

маленький мальчик -- рыбацкая сирота? Его твоя мать подобрала.

-- Сашка, что ль? -- догадался Прошка. -- Он вперед всех из

деревни убег! Это такой сатаноид -- житья от него не было!

Украл последнюю коврижку хлеба и скрылся на ночь. Я

гнался-гнался за ним, а потом сказал: пускай, и ко двору

воротился...

Захар Павлович поверил и задумался.

-- А где отец твой?

-- Отец в отход ушел. А мне все семейство кормить наказал.

Набрал я по людям хлеба, пришел на свою деревню, а там ни

матери, ни ребят. А заместо народа крапива в хатах растет...

Захар Павлович отдал Прошке полтинник и попросил наведаться

еще, когда будет в городе.

-- Ты бы мне картуз отдал! -- сказал Прошка. -- Тебе все

равно ничего не жалко. А то мне голову дожди моют, я могу