Смекни!
smekni.com

Чевенгур 2 (стр. 79 из 82)

меня?

-- Она в Москве и там на фабрике. Вас она помнит -- у вас в

Чевенгуре люди друг для друга как идеи, я заметил, и вы для нее

идея; от вас до нее все еще идет душевный покой, вы для нее

действующая теплота...

-- Вы не совсем правильно нас поняли. Хотя я все равно рад,

что она жива, я тоже буду думать о ней.

-- Думайте. По-вашему, это ведь много значит -- думать, это

иметь или любить... О ней стоит думать, она сейчас одна и

смотрит на Москву. Там теперь звонят трамваи и людей очень

много, но не каждый хочет их приобретать.

Дванов никогда не видел Москвы, поэтому из нее он вообразил

только одну Софью Александровну. И его сердце наполнилось

стыдом и вязкой тягостью воспоминания: когда-то на него от Сони

исходила теплота жизни и он мог бы заключить себя до смерти в

тесноту одного человека и лишь теперь понимал ту свою

несбывшуюся страшную жизнь, в которой он остался бы навсегда,

как в обвалившемся доме. Мимо с ветром промчался воробей и сел

на плетень, воскликнув от ужаса. Копенкин приподнял голову и,

оглядев белыми глазами позабытый мир, искренне заплакал; руки

его немощно опирались в пыль и держали слабое от сонного

волнения туловище. "Саша мой, Саша! Что ж ты никогда не сказал

мне, что она мучается в могиле и рана ее болит? Чего ж я живу

здесь и бросил ее одну в могильное мучение!.." Копенкин

произнес слова с плачем жалобы на обиду, с нестерпимостью

ревущего внутри его тела горя. Косматый, пожилой и рыдающий, он

попробовал вскочить на ноги, чтобы помчаться. "Где мой конь,

гады? Где моя Пролетарская Сила? Вы отравили ее в своем сарае,

вы обманули меня коммунизмом, я помру от вас". И Копенкин

повалился обратно, возвратившись в сон.

Сербинов поглядел вдаль, где за тысячу верст была Москва, и

там в могильном сиротстве лежала его мать и страдала в земле.

Дванов подошел к Копенкину, положил голову спящего на шапку и

заметил его полуоткрытые, бегающие в сновидении глаза. "Зачем

ты упрекаешь? -- прошептал Александр. -- А разве мой отец не

мучается в озере а дне и не ждет меня? Я тоже помню".

Пролетарская Сила перестала кушать траву и осторожно

пробралась к Копенкину, не топая ногами. Лошадь наклонила

голову к лицу Копенкина и понюхала дыханье человека, потом она

потрогала языком его неплотно прикрытые веки, и Копенкин,

успокаиваясь, полностью закрыл глаза и замер в продолжающемся

сне. Дванов привязал лошадь к плетню, близ Копенкина, и

отправился вместе с Сербиновым на плотину к Гопнеру. У

Сербинова уже не болел живот, он забывал, что Чевенгур есть

чужое место его недельной командировки, его тело привыкло к

запаху этого города и разреженному воздуху степи. У одной

окраинной хаты стоял на земле глиняный памятник Прокофию,

накрытый лопухом от дождей; в недавнее время о Прокофии думал

Чепурный, а потом сделал ему памятник, которым вполне

удовлетворил и закончил свое чувство к Прокофию. Теперь

Чепурный заскучал о Карчуке, ушедшем с письмами Сербинова, и

подготовлял матерьял для глиняного монумента скрывшемуся

товарищу.

Памятник Прокофию был похож слабо, но зато он сразу

напоминал и Прокофия и Чепурного одинаково хорошо. С

воодушевленной нежностью и грубостью неумелого труда автор

слепил свой памятник избранному дорогому товарищу, и памятник

вышел как сожительство, открыв честность искусства Чепурного.

Сербинов не знал стоимости другого искусства, он был глуп в

московских разговорах среди общества, потому что сидел и

наслаждался видом людей, не понимая и не слушая, что они

говорят. Он остановился перед памятником, и Дванов вместе с

ним.

-- Его бы надо сделать из камня, а не глины, -- сказал

Сербинов, -- иначе он растает от времени и погоды. Это ведь не

искусство, это конец всемирной дореволюционной халтуре труда и

искусства; в первый раз вижу вещь без лжи и эксплуатации.

Дванов ничего не сказал, он не знал, как иначе может быть. И

они оба пошли в речную долину.

Гопнер плотиной не занимался, он сидел на берегу и делал из

мелкого дерева оконную зимнюю раму для Якова Титыча. Тот боялся

остудить зимой двух своих женщин -- дочерей. Дванов и Сербинов

подождали, пока Гопнер доделает раму, чтобы всем вместе начать

строить деревянный диск для метания камня и кирпича в

противника Чевенгура. Дванов сидел и слышал, что в городе стало

тише. Кто получил себе мать или дочь, тот редко выходил из

жилища и старался трудиться под одной крышей с родственницей,

заготовляя неизвестные вещи. Неужели они в домах счастливей,

чем на воздухе?

Дванов не мог этого знать и от грусти неизвестности сделал

лишнее движение. Он встал на ногие, сообразил и пошел искать

матерьял для устройства стреляющего диска. До вечера он ходил

среди уюта сараев и задних мест Чевенгура. В этом закоснении, в

глуши малых полынных лесов тоже можно было бы как-то беззаветно

существовать в терпеливой заброшенности, на пользу дальним

людям. Дванов находил различные мертвые вещи вроде опорок,

деревянных ящиков из-под дегтя, воробьев-покойников и еще

кое-что. Дванов поднимал эти предметы, выражал сожаление их

гибели и забвенности и снова возвращал на прежние места, чтобы

все было цело в Чевенгуре до лучшего дня искупления в

коммунизме. В гуще лебеды Дванов залез во что-то ногой и еле

вырвался -- он попал между спиц забытого с самой войны

пушечного колеса. Оно по диаметру и прочности вполне подходило

для изготовления из него метательной машины. Но катить его было

трудно, колесо имело тяжесть больше веса Дванова, и Александр

призвал на помощь Прокофия, гулявшего среди свежего воздуха с

Клавдюшей. Колесо они доставили в кузницу, где Гопнер ощупал

устройство колеса, одобрил его и остался ночевать в кузнице,

близ того же колеса, чтобы на покое обдумать всю работу.

Прокофий избрал себе жилищем кирпичный большевистский дом,

где прежде все жили и ночевали, не расставаясь. Теперь там был

порядок, женское Клавдюшино убранство, и уже топилась через

день печка для сухости воздуха. На потолке жили мухи, комнату

окружали прочные стены, хранившие семейную тишину Прокофия, и

пол был вымыт, как под воскресенье. Прокофий любил отдыхать на

кровати и видеть пешее движение мух по теплому потолку, так же

бродили мухи в его деревенском детстве по потолку хаты отца и

матери, и он лежал, успокаивался и придумывал идеи добычи

средств для дальнейшей жизни и скрепления своего семейства.

Нынче он привел Дванова, чтобы попоить его чаем с вареньем и

покормить Клавдюшиными пышками.

-- Видишь, Саш, муж на потолке, -- указал Прокофий. -- В

нашей хате тоже жили мухи, ты помнишь или уже упустил из виду?

-- Помню, -- ответил Александр. -- Я помню еще больше птиц

на небе, они летали по небу, как мухи под потолком, и теперь

они летают над Чевенгуром, как над комнатой.

-- Ну да: ты ведь жил на озере, а не в хате, кроме неба

тебе не было покрытия, тебе птица вроде родной мухи была.

После чая Прокофий и Клавдюша легли в постель, угрелись и

стихли, а Дванов спал на деревянном диване. Утром Александр

показал Прокофию птиц над Чевенгуром, летавших в низком

воздухе. Прокофий их заметил, они походили на быстроходных мух

в утренней горнице природы; невдалеке шел Чепурный, босой и в

шинели на голое тело, как отец Прокофия пришел с

империалистической войны. Изредка дымились печные трубы, и

оттуда пахло тем же, чем у матери в хате, когда она готовила

утреннюю еду.

-- Надо б, Саш, корм коммунизму на зиму готовить, --

озаботился Прокофий.

-- Это надо бы, Прош, начать делать, -- согласился Дванов.

-- Только ведь ты одному себе варенье привез, а Копенкин годами

одну холодную воду пьет.

-- Как же себе? А тебя я угощал вчера, иль ты мало в стакан

клал, не раскушал? Хочешь, я тебе сейчас в ложке принесу?

Дванов варенья не захотел, он спешил найти Копенкина, чтобы

быть с ним в его грустное время.

-- Саша! -- крикнул Прокофий вслед. -- Ты погляди на

воробьев, они мечутся в этой среде, как тучные мухи!

Дванов не услышал, и Прокофий возвратился в комнату своего

семейства, где летали мухи, а в окно он видел птиц над

Чевенгуром. "Все едино, -- решил он про мух и птиц. -- Съезжу в

буржуазию на пролетке, привезу две бочки варенья на весь

коммунизм, пускай прочие чаю напьются и полежат под птичьим

небом, как в горнице".

Оглядев еще раз небеса, Прокофий сосчитал, что небо

покрывает более громадное имущество, чем потолок, весь Чевенгур

стоял под небом как мебель одной горницы в семействе прочих. И

вдруг -- прочие стронутся в свой путь, Чепурный умрет, а

Чевенгур достанется Сашке? Здесь Прокофий заметил, что он

прогадал, ему надо теперь же признать Чевенгур семейной

горницей, чтобы стать в ней старшим братом и наследником всей

мебели под чистым небом. Даже если осмотреть одних воробьев, и

то они жирнее мух и их в Чевенгуре гуще. Прокофий оценочным

взором обследовал свою квартиру и решил променять ее для выгоды

на город.

-- Клавдюш, а Клавдюш! -- крикнул он жену. -- Чего-то мне

захотелось тебе нашу мебель подарить!

-- А чего ж! Подари, -- сказала Клавдюша. -- Я ее, пока

грязи нет, к тетке бы свезла!

-- Вези загодя, -- согласился Прокофий. -- Только и сама

там погости, пока я Чевенгур сполна не получу.

Клавдюша понимала, что ей вещи необходимы, но не соображала,

зачем Прокофию нужно остаться одному для получения города,

когда он и так ему почти что полагается, и спросила об этом.

-- Ты политической подкладки не имеешь, -- ответил ей

супруг. -- Если я с тобой начну город получать, то ясно, подарю

его одной тебе.

-- Подари мне его, Прош, я за ним на подводах из губернии

приеду!

-- Обожди спешить без ордера!.. А почему я тебе подарю?