Смекни!
smekni.com

Чевенгур 2 (стр. 4 из 82)

позванивавшему железу.

-- Мотя! -- позвал наставник слесаря. -- Подтяни здесь

гаечку на полниточки!

Мотя тронул гайку разводным ключом на полповорота. Наставник

вдруг так обиделся, что Захару Павловичу его жалко стало.

-- М/о'тюшка! -- с тихой угнетенной грустью сказал

наставник, но поскрипывая зубами. -- Что ты наделал, сволочь

проклятая? Ведь я тебе что сказал: гайку!! Какую гайку?

Основную! а ты контргайку мне свернул и с толку меня сбил! а ты

контргайку мне осаживаешь! а ты опять-таки контргайку мне

трогаешь! Ну, что мне с вами делать, звери вы проклятые? Иди

прочь, скотина!

-- Давайте я, господин механик, контргайку обратно на

полповорота отдам, а основную на полнитки прижму! -- попросил

Захар Павлович.

Наставник отозвался растроганным мирным голосом, оценив

сочувствие к своей правоте постороннего человека.

-- А? Ты заметил, да? Он же, он же... лесоруб, а не

слесарь! Он же гайку, гайку по имени не знает! а? Ну что ты

будешь делать? Он тут с паровозом как с бабой обращается, как

со шлюхой с какой! Господи боже мой!.. Ну, пойди, пойди сюда --

поставь мне гаечку по-моему...

Захар Павлович подлез под паровоз и сделал все точно и как

надо. Затем наставник до вечера занимался паровозами и ссорами

с машинистами. Когда зажгли свет, Захар Павлович напомнил

наставнику о себе. Тот снова остановился перед ним и думал свои

мысли.

-- Отец машины -- рычаг, а мать -- наклонная плоскость, --

ласково проговорил наставник, вспоминая что-то задушевное, что

давало ему покой по ночам. -- Попробуй завтра топки чистить --

приди вовремя. Но не знаю, не обещаю -- попробуем, посмотрим...

Это слишком сурьезное дело! Понимаешь: топка! Не что-нибудь, а

-- топка!.. Ну, иди, иди прочь!

Еще одну ночь проспал Захар Павлович в чулане у столяра, а

на заре, за три часа до начала работы, пришел в депо. Лежали

обкатанные рельсы, стояли товарные вагоны с надписями дальних

стран: Закаспийские, Закавказские, Уссурийские железные дороги.

Особые странные люди ходили по путям: умные и сосредоточенные

-- стрелочники, машинисты, осмотрщики и прочие. Кругом были

здания, машины, изделия и устройства.

Захару Павловичу представился новый искусный мир -- такой

давно любимый, будто всегда знакомый, -- и он решил навеки

удержаться в нем.

За год до недорода Мавра Фетисовна забеременела семнадцатый

раз. Ее мужик, Прохор Абрамович Дванов, обрадовался меньше, чем

полагается. Созерцая ежедневно поля, звезды, огромный текущий

воздух, он говорил себе: на всех хватит! И жил спокойно в своей

хате, кишащей мелкими людьми -- его потомством. Хотя жена

родила шестнадцать человек, но уцелело семеро, а восьмым был

приемыш -- сын утонувшего по своему желанию рыбака. Когда жена

за руку привела сироту, Прохор Абрамович ничего против не

сказал:

-- Ну, что ж: чем ребят гуще, тем старикам помирать

надежней... Покорми его, Мавруша!

Сирота поел хлеба с молоком, потом отодвинулся и зажмурился

от чужих людей.

Мавра Фетисовна поглядела на него и вздохнула:

-- Новое сокрушение господь послал... Помрет недоростком,

должно быть: глазами не живуч, только хлеб будет есть

напрасно...

Но мальчик не умирал два года и даже ни разу не болел. Ел он

мало, и Мавра Фетисовна смирилась с сиротой.

-- Ешь, ешь, родимый, -- говорила она, -- у нас не возьмешь

-- у других не схватишь...

Прохор Абрамович давно оробел от нужды и детей и ни на что

не обращал глубокого внимания -- болеют ли дети или рождаются

новые, плохой ли урожай или терпимый, -- и поэтому он всем

казался добрым человеком. Лишь почти ежегодная беременность

жены его немного радовала: дети были его единственным чувством

прочности своей жизни -- они мягкими маленькими руками

заставляли его пахать, заниматься домоводством и всячески

заботиться. Он ходил, жил и трудился как сонный, не имея

избыточной энергии для внутреннего счастья и ничего не зная

вполне определенно. Богу Прохор Абрамович молился, но

сердечного расположения к нему не чувствовал; страсти

молодости, вроде любви к женщинам, желания хорошей пищи и

прочее, -- в нем не продолжались, потому что жена была

некрасива, а пища однообразна и непитательна из года в год.

Умножение детей уменьшало в Прохоре Абрамовиче интерес к себе;

ему от этого становилось как-то прохладней и легче. Чем дальше

жил Проход Абрамович, тем все терпеливей и безотчетней

относился ко всем деревенским событиям. Если б все дети Прохора

Абрамовича умерли в одни сутки, он на другие сутки набрал бы

себе столько же приемышей, а если бы и приемыши погибли, Прохор

Абрамович моментально бросил бы свою земледельческую судьбу,

отпустил бы жену на волю, а сам вышел босым неизвестно куда --

туда, куда всех людей тянет, где сердцу, может быть, так же

грустно, но хоть ногам отрадно.

Семнадцатая беременность жены огорчила Прохора Абрамовича по

хозяйственным соображениям: в эту осень меньше родилось детей в

деревне, чем в прошлую, а главное -- не родила тетка Марья,

рожавшая двадцать лет ежегодно, за вычетом тех лет, которые

наступали перед засухой. Это приметила вся деревня, и, если

тетка Марья ходила порожняя, мужики говорили: "Ну, Марья нынче

девкой ходит -- летом голод будет".

В этот год Марья тоже ходила худой и свободной.

-- Паруешь, Марь Матвевна? -- с уважением спрашивали ее

прохожие мужики.

-- А что ж! -- говорила Марья и с непривычки стыдилась

своего холостого положения.

-- Ну ничего, -- успокаивали ее. -- Глядишь, опять скоро

сына почнешь: ты на это ухватлива...

-- а чего ж зря-то жить! -- смелела Марья. -- Лишь бы хлеб

был.

-- Это-то хоть верно, -- соглашались мужики. -- Бабе родить

не трудно, да хлеб за ней не поспевает... Да ты-то ведьма: ты

свою пору знаешь...

Прохор Абрамович сказал жене, что она отяжелела безо

времени.

-- И-их, Проша, -- ответила Мавра Фетисовна, -- я рожу, я и

с сумой для них пойду -- не ты ведь!

Прохор Абрамович умолк на долгое время.

Настал декабрь, а снегу не было -- озимые вымерзали. Мавра

Фетисовна родила двоешек.

-- Снеслась, -- сказал у ее кровати Прохор Абрамович. -- Ну

и слава богу: что ж теперь делать-то! Должно, эти будут живучие

-- морщинки на лбу и ручки кулаками.

Приемыш стоял тут же и глядел на непонятное с искаженным

постаревшим лицом. В нем поднялась едкая теплота позора за

взрослых, он сразу потерял любовь к ним и почувствовал свое

одиночество -- ему захотелось убежать и спрятаться в овраг. Так

же ему было одиноко, скучно и страшно, когда он увидел

склещенных собак -- он тогда два дня не ел, а всех собак

разлюбил навсегда. У кровати роженицы пахло говядиной и сырым

молочным телком, а сама Мавра Фетисовна ничего не чуяла от

слабости, ей было душно под разноцветным лоскутным одеялом --

она обнажила полную ногу в морщинах старости и материнского

жира; на ноге были видны желтые пятна каких-то омертвелых

страданий и синие толстые жилы с окоченевшей кровью, туго

разросшиеся под кожей и готовые ее разорвать, чтобы выйти

наружу; по одной жиле, похожей на дерево, можно чувствовать,

как бьется где-то сердце, с усилием прогоняя кровь сквозь узкие

обвалившиеся ущелья тела.

-- Что, Саш, загляделся? -- спросил Прохор Абрамович у

ослабевшего приемыша. -- Два братца тебе родилось. Отрежь себе

хлеба ломоть и ступай бегать -- нынче потеплело...

Саша ушел, не взяв хлеба. Мавра Фетисовна открыла белые

жидкие глаза и позвала мужа:

-- Проша! С сиротой -- десять у нас, а ты двенадцатый...

Прохор Абрамович и сам знал счет:

-- Пускай живут -- на лишний рот лишний хлеб растет.

-- Люди говорят, голод будет -- не дай бог страсти такой:

куда нам деваться с грудными да малолетними?

-- Не будет голода, -- для спокойствия решил Прохор

Абрамович. -- Озимые не удадутся, на яровых возьмем.

Озимые и взаправду не удались: они подмерзли еще с осени, а

весной окончательно задохнулись под полевою наледью. Яровые то

пугали, то радовали, но кое-как дозрели, подарив по десяти

пудов с десятины. Старшему сыну Прохора Абрамовича было лет

одиннадцать и почти столько же приемышу: кто-то один должен

идти побираться, чтобы носить семье помощь хлебными сухарями.

Прохор Абрамович молчал: своего послать жалко, а сироту --

стыдно.

-- Что ж ты молчишь-то сидишь? -- озлобилась Мавра

Фетисовна. -- Агапка семилетнего отправила, Мишка Дувакин

девчонку снарядил, а ты все сидишь, идол беззаботный! Пшена-то

до рождества не хватит, а хлеба со Спаса не видим!..

Весь вечер Прохор Абрамович шил удобный и уемистый мешок из

старого рядна. Раза два он подзывал Сашу и примеривал к его

плечам:

-- Ничего? Тут не тянет?

-- Ничего, -- отвечал Саша.

Семилетний Прошка сидел рядом с отцом и вдевал суровую нитку

в иглу, когда она выскакивала, так как сам отец видел неясно.

-- Папаньк, завтра Сашку побираться прогонишь? -- спросил

Прошка.

-- Чего ты болтаешь сидишь? -- сердился отец. -- Вот ты

подрастешь -- сам попобираешься.

-- Я не пойду, -- отказался Прошка, -- я воровать буду.

Помнишь, ты говорил, кобылу у дяди Гришки свели? Они свели, им

хорошо, а дядя Гришка мерина опять купил. А я вырасту -- украду

мерина.

На ночь Мавра Фетисовна накормила Сашу лучше своих кровных

детей -- дала ему отдельно, после всех, каши с маслом и молока,

сколько попьет. Прохор Абрамович принес из риги жердь, и, когда

все спали, он выделал из нее дорожный посошок. Саша не спал и

слушал, как Прохор Абрамович строгает палку хлебным ножом.

Прошка сопел и ежился от таракана, бродившего у него по шее.

Саша снял таракана, но побоялся его убить и бросил с печки на

пол.

-- Ты, Саш, не спишь? -- спросил Прохор Абрамович. -- Спи