Ефрем скоро понял это, заскрежетал зубами, плюнул и, весь переполненный гневом, в свою очередь направился домой, чтобы серьезно и "раз навсегда" объясниться с отцом. Но объясняться не пришлось. Увидав его, отец вскочил из-за стола, выпрямился во весь свой огромный рост и с перекосившимся, страшным лицом крикнул:
- Вон!.. Чтоб духу твоего здесь не пахло... змееныш!..
Ефрем презрительно усмехнулся. Все, что произошло вслед за этим, представлялось ему впоследствии точно в тумане. Отец разразился грубыми ругательствами, хотел ударить Ефрема. Ефрем отстранился и тоже закричал на отца. Что-то маленькое, тщедушное, подавленное ужасом, с выражением невероятного испуга металось то к Ефрему, то к Капитону Аверьянычу, обнимало их ноги, билось головою об пол, испускало пронзительные вопли... Капитон Аверьяныч торжественно простер руку. Мать взвизгнула, вцепилась в эту руку, повисла на ней.
- Замолчи... замолчи, изверг! - кричала она в исступлении. - Измотал!.. Всю душеньку измотал, светлого часа с тобой не видела... Доброго слова от тебя не слыхала....
Ефремушка!.. Дитятко ненаглядное!.. Проси прощения!..
Умоли жестокосердого!..
- Проклинаю! - прохрипел Капитон Аверьяныч, отталкивая жену; та жалобно ахнула и повалилась без чувств.
Ефрем бросился к ней.
- Что ты наделал? - прошептал он. - Ведь это смерть.
Капитон Аверьяныч бессмысленно взглянул на него, отошел к стулу, сел, закрылся руками и глухо зарыдал.
- Умерла... умерла... - с отчаянием повторял Ефрем, разрывая платье матери, прикладывая ухо к ее груди, прислушиваясь, не вылетит ли вздох меж полуоткрытых губ, в углу которых сочилась темненькая струйка крови. Вздоха не было, сердце перестало биться навсегда.
Ефрем поднял до странности легкий труп, положил его на кровать, оправил платье на груди, прикоснулся губами к лицу, начинавшему уже принимать спокойное и важное выражение, свойственное мертвецам, и, не оглядываясь на отца, вышел из избы.
Через десять минут вся изба наполнилась народом. Фелицата Никаноровна вынимала из сундука платье, уже давно приготовленное покойницей на случай смертного часа; какие-то старушки хлопотали над мертвым телом.
Мартин Лукьяныч утешал Капитона Аверьяныча. Впрочем, тот, казалось, не особенно нуждался в утешении. Лицо его хранило недоступный и непроницаемый вид, глаза были сухи, в слегка охриплом голосе звучала суровая важность.
А Ефрем пластом лежал в это время в Николаевой комнате и, крепко вцепившись зубами в подушку, усиливался преодолеть мучительную боль, точно сверлящую в его груди, в голове, в сердце.
Спустя три дня мать торжественно похоронили.
Вся дворня шла за гробом. Отец и сын следовали молча, с потупленными лицами, с одинаково замкнутым выражением. Ни слова не было произнесено ими между собою, ни одним взглядом они не обменялись со смерти матери.
Только после похорон, когда Ефрем совсем уже оделся, чтобы садиться и ехать на станцию железной дороги"
в нем что-то сочувственно шевельнулось.
- Прощай, - выговорил он дрогнувшим голосом и подошел к отцу, намереваясь обнять его.
- С богом, - произнес тот, сухо отстраняя сына.
Ефрем с досадой смахнул слезинку и торопливо прошел к тележке, на которой уже дожидался Николай, вызвавшийся проводить его до станции.
IX
Ненастье, скука и удручающие предчувствия в Гарденине. - В ком разочаровался Николай. - Чем кончился его роман с Грунькой. - "Все льет!" - Солнечный луч. - Дебют Веруси . Турчаниновой. - Управитель поддается влияниям. - Ошеломляющее событие и Григорий Евлампыч. - Смерть Капитона Аверьяныча.
С половины сентября погода резко изменилась. Потянулись дни, которые, по справедливости, можно было назвать сплошными сумерками. Угрюмые тучи двигались непрерывно. С утра до ночи моросил мелкий дождь. Деревья быстро желтели и обнажались.
Далеко слышный рев молотилки в барской риге, дружный стук цепов, веселый говор народа на гумнах, журавлиные крики в высоком небе - все прекратилось. Наступила какая-то унылая, серая, свинцовая тишина.
Никогда Николаю не было так скучно, никогда погода до такой степени не совпадала с его настроением. Школа могла только открыться с пятнадцатого ноября, к тому же времени обещалась приехать Веруся. Но тот восторг, с которым Николай ожидал этих событий, решительно не в силах был устоять под напором последних гарденинских происшествий и столь назойливых, столь медлительных, тихих, бесконечных дождей. Нельзя было восторгаться, когда всюду господствовало уныние, когда люди в соответствие сумраку, висевшему над землей, ходили беспросветномрачные, с каким-то томительным и угрюмым выражением на лицах. Конный двор был угнетен зловещим видом Капитона Аверьяныча, который теперь почти совсем не посещал своей опустевшей избы, неведомо когда спал, вечно бродил по коридорам и варкам, целые часы простаивал где-нибудь у ворот, не то надзирая за порядком, не то отдаваясь течению горьких дум и не менее горьких воспоминаний. Отъезд Фелицаты Никаноровны еще более усугубил всеобщее уныние. Вся дворня была охвачена беспокойным предчувствием какой-то беды; все смутно догадывались, что гарденинская жизнь выбита из колеи и что-то трещит, что-то распадается в ее вековечных устоях. Конечно, не самые факты смущали; ведь и прежде случалось - удалялись в монастырь, помирали, ссорились, - да еще как ссорились! - но дело-то в том, что столь обыкновенные факты совершались теперь под покровом какой-то тайны, и никто не мог в эту тайну проникнуть... Внезапно удалилась экономка, внезапно умерла Ефремова мать, внезапно поссорились отец с сыном... А почему? Где корни и нити? В чем настоящая причина? Ответа не было. Получался самый широкий простор для создания слухов, предположений, подозрений, и все веотразимее и неотразимее овладевал трепет гарденинской дворней, все беспокойнее становились умы.
Конечно, Николай находился в совершенно иных условиях. Ему не было резонов ни трепетать, ни беспокоиться.
К тому же он знал и закулисную сторону загадочных событий; по дороге на станцию Ефрем рассказал ему, из-за чего поссорился с отцом, при каких обстоятельствах умерла мать, что побудило Фелицату Никаноровну идти в монастырь. Но общая атмосфера безнадежности, убийственное настроение отца, опустелый домик экономки, трагический вид Капитона Аверьяныча отзывались на Николае какимито приступами удушливой, мертвящей тоски. Вдобавок осень принесла и личные горести. Во-первых, он решительно разочаровался в Федотке; во-вторых, Грунька Нечаева поразила его своим беспримерным коварством. Федотка не только не подал просьбу мировому судье, как убеждал его Ефрем, но даже и не расчелся, а, улучив благоприятный момент, пал в ноги Капитону Аверьянычу, вымолил прощение "за дерзкие слова" и, как ни в чем не бывало, остался наездником.
С Грунькой вышло еще обиднее. Необходимо сказать, что, как ни увлекался Николай разнообразием своих впечатлений за этот год, ни переписка с Верусей, ни разговоры с Ефремом, ни знакомство с Ильею Финогенычем, ни даже предстоящее открытие школы, мечты о совершенном переустройстве своей и гарденинской жизни, замыслы о самостоятельности не погашали давнишней его мысли о непременном достижении Грунькиной любви. Мало-помалу он даже привык считать Груньку своею неотъемлемою собственностью... ну, вроде такой собственности, которою хозяин все не пользуется, за недосугом, но, как только выберет свободное время, придет, возьмет и станет пользоваться. Такому представлению даже сцена весною в саду не воспрепятствовала, тем более что Николаю за лето еще раза три случилось поговорить с Грунькой, и девка была ласкова с ним, охотно шутила и вообще видно было, что ее характер значительно изменился к лучшему, что она сама все больше льнет к нему. Николаю оставалось лишь решить: действительно ли он любит ее или только влюблен и, если любит, должен ли жениться на ней или все предоставить стечению обстоятельств... Об этом он собирался как-нибудь переговорить с Ефремом, написать Верусе, посоветоваться с Ильей Финогенычем, вообще крепко и серьезно подумать, но как-то не собрался и все утешал себя: "Успеется! Не уйдет!" Правда, до него достигали слухи, что Грунька "гуляет" с Алешкой Козлихиным, но, ввиду ее все возрастающей ласковости, он не верил этим слухам и только самодовольно усмехался да притворялся, что ревнует... И прелесть надежд даже выигрывала, осложненная такою притворною ревностью.
Вдруг он услыхал, что Козлихины снова заслали к Нечаевым сватов и Грунька согласилась, хотя и говорили, что Причитала сверх всякого обычая и даже билась головой об стену. Николай так и закипел. Спустя несколько дней после сватовства в риге сортировали пшеницу. В числе поденных были Грунька и Дашка. Грунька казалась грустною и особенно была ласкова с Николаем. Но его возмущало такое вероломство. Когда после обеда девки легли отдыхать, он подошел к ним и, запинаясь от невероятного чувства обиды, сказал Груньке:
- По-настоящему, застрелить тебя мало.
- Что так, миленький? - ответила Грунька, нежно заглядывая ему в глаза.
- А то!.. Мне черт с тобой, что ты замуж выходишь, но зачем обманывать?.. Сама с Алешкой гуляешь, а сама... - и он затруднился, что добавить.
Грунька вспыхнула, вскочила и с видом самого уничтожающего презрения посмотрела на него. Как ни странно, но Николай обрадовался: он подумал, что Груньку оболгали и она рассердилась на клевету. Увы, его радость оказалась преждевременною.
- Ворона!.. Два года с тобой маюсь! - заговорила Грунька, отчеканивая каждое слово и все сердитее и презрительнее сверкая глазами. - Жевали дураку... в рот клали!.. Нет, хрустко! Еще пожуйте!.. Ты вспомни, олух, чего тогда, по весне-то, набормотал?.. У, ворона! Ну, гуляю, - тебе что за дело? Ноне с Алешкой, завтра с Митрошкой, а ты гляди да облизывайся. Убирайся к родимцу... не торчи... и без тебя тошно! - и, круто повернувшись, она легла, закрывшись совсем с головою.