- Бросай, бросай, отец едет! - сказала она торопливо.
Но Николай увлекся.
- Пускай его! - ответил он, вонзая вилы в новую кучу.
- Ей-боженьки, увидит!.. Бери лошадь, оглашенный...
Ах, беспременно увидит!
- Пусть! - упрямо повторил Николай, хотя дрожки Мартина Лукьяныча становились все ближе и ближе.
Вдруг Грунька перестала работать и совершенно другим, до сих пор не свойственным ей голосом сказала:
- Бросай! Чего еще дожидаешься? Охота ругань принимать.
Николай отдал Дашке вилы, сел на лошадь, снял картуз и начал отирать пот с лица.
- Придете, что ль? - спросил он.
- Придем, придем, лепешек-то поболе притащи, - сказала Дашка.
Грунька ничего не ответила и, посмотрев исподлобья на Николая, звонко расхохоталась.
- Придешь, что ли? - спросил он, ужасно обрадованный этим хохотом.
- Ладно, ладно. Вон отец-то смотрит... Уезжай-ка поскорей!
Что отец видел, чем он тут занимается, это уж было несомненно для Николая и чрезвычайно беспокоило его.
Тем не менее он стыдился показать девкам, что боится отца, и еще несколько времени постоял около них, прежде чем отъехать к другим работницам. Увы! Мартин Лукьяныч действительно все видел, страшно рассердился и закричал Николаю, чтобы тот подъехал. Николай притворился, что не слышит. Тогда Мартин Лукьяныч привстал на дрожках и заорал неистовым голосом:
- Тебе говорят, анафема, ступай сюда!
Но Николай и на этот раз не оглянулся и поехал дальше. Сердце у него упало.
"Ну, будет теперь!" - подумал он с тоской и, чтобы не отравить нынешнего дня, не испортить свидания в саду во время обеда, решил не показываться отцу до самой поздней ночи, а там будет видно.
Мартину Лукьянычу нельзя было на дрожках преследовать Николая, ехавшего между кучами навоза. Сообразивши это, он крепко выругался, погрозил сыну кнутом и, сказав:
- Ну, погоди ж ты у меня! - проследовал далее.
Николай подождал, пока дрожки скрылись из виду, затем помчался во весь дух домой, наскоро поел, взял тайком от Матрены сдобных лепешек и говядины и, захватив Федотку, отправился на условное место. Там они полежали, лениво перекидываясь словами, выгибаясь, как коты, под горячими солнечными лучами, а когда пришли девки, все уселись в тени развесистой черемухи. Ели лепешки, говядину; хохотали и заигрывали друг с другом.
Где-то неподалеку щебетала малиновка. Цветы черемухи сильно пахли; пчелы так и гудели в них. В голубом небе плавали высокие серебристые облака.
Всем было очень весело. Николай совершенно забыл грозящие ему перспективы. Со стороны их можно было принять за пьяных, - так задорно блестели их глаза и горели лица. Но это был хмель весны, цветов, солнечного блеска, молодой крови, бьющей ключом... Дашка сорвала картуз с Федотки и закричала:
- Не пымаешь! - и с визгом пустилась бежать в глубину сада. Федотка побежал за ней. Николай остался один с Грунькой. Она засмеялась, лукаво взглянула на него и потупилась, перебирая бахрому завески. Он робкообнял ее и поцеловал в пылающую щеку... Она только слегка отклонилась. Тогда он придвинулся, еще крепче обнял ее и вдруг в какой-то странной близости от себя увидел ее потемневшие и смягченные глаза, ее смуглое, загорелое лицо с едва заметным пушком на крепких, как яблоко, щеках, ее полуоткрытый румяный рот с блуждающей улыбкой... ему сделалось ужасно стыдно от этой смирной и явно подразумевающей покорности.
"Нет, надо обстоятельно переговорить, - подумал он. - Положим, я женюсь... но что она подумает, если не сказать этого?.. О, конечно, женюсь! Она такая прелесть..." - но, вместо того чтоб "обстоятельно переговорить", он сказал дрожащим голосом:
- Куда они, черти, побежали?
Грунька, в свою очередь, почувствовала неловкость и, промолчав на его вопрос, спросила:
- Ругал тебя отец-то?
- Нет, он меня не видал.
- Поди, побьет.
- Ну, уж пускай не прогневается!
- Да что ж поделаешь: кабы чужой!
- Чужой не чужой, - это все равно. Человек - не скот, бить его нельзя. Нонче ежели и скот бьют, так и та есть такое общество, вступается и тянет к мировому судье.
- Да что ж ты ему сделаешь?
- Не дамся.
- Обдумал!.. Позовет конюхов, таких-то всыпет!..
Да и как не слухаться; чать, грех.
- Вот ерунда, какой такой грех?
- А еще письменный называешься. Чать, в книгах-то написано.
- В книгах вовсе не об этом написано.
- О чем же? По книгам... есть которые душу спасают.
- Кто спасает?
- Ну, кто... монахи, чернички, странники которые.
- Эка, сказала! Мало ли что необразованный народ делает. Душа! Ты ее видела?.. Понавыдумали, а вы верите. Душа - иносказание, я думаю!
- Что ты, оглашенный! Аль не видал - звездочка падает... Чать, это душа.
- Ну сколько в вас необразования, подумаешь! Ужели я тебе не говорил, как звезды устроены?.. - И Николай с пылкостью начал рассказывать об устройстве вселенной. А отсюда перешел к иным предметам, потому что его так и подмывало поскорее опровергнуть Грунькины предрассудки, "развить" ее, внушить ей "настоящее понятие". Он ведь собирался на ней жениться, это - во-первых; во-вторых, "предрассудки" его возмущали; в-третьих, он до того был полон благоговения и веры к тому, что усцел узнать и прочитать за последнее время, что никак не мог не распространять своих новых познаний, по мере возможности разумеется; в-четвертых, Грунька тем, что заговорила об отце, напомнила ему чрезвычайно неприятное чувство, оживила скверные ожидания, как-то сразу подрезала крылья его пленительным мечтам и желаниям...
Что за мечты, когда приходится страдать от этой непрестанно угнетающей дикости, может быть, испытать унизительное обращение, грубую ругань, побои!.. И вот с каким-то внутренним захлебыванием, с какою-то даже жадностью он, всячески изобразив, что есть вселенная, начал рассказывать Груньке, как зачиналась жизнь, как жизньпретерпевала изменения и выливалась все в лучшие и лучшие формы, как люди стали учиться, понимать, умнеть, как они достигли того, что сделались совсем умными, всё узнали, всё взвесили, и теперь вся штука в том и состоит, чтоб эти совсем умные люди просветили менее умных...
Кто же мешает просвещению? А вот такие отсталые, как Мартин Лукьяныч или Капитон Аверьяныч. "Ты говоришь: не слушаться - грех... Нет, потакать им, дозволять, пусть измываются, вот что грех!" - горячо восклицал Николай.
Между тем, по мере того как текли Николаевы слова, по мере того как им все более и более овладевала педагогическая ревность и возрастало свое собственное негодование против отца и грозящих перспектив унижения и срама, по мере того как он, желая, чтобы все было проста и понятно для Груньки (например, что такое орбита), приискивал слова, путался, выразительно размахивал руками, изобретал сравнения, уподобления, метафоры, - у егослушательницы потухал румянец в лице, пропадала улыбка, холоднели и принимали тупое выражение глаза, голова тяжелела и склонялась на мягкую траву... И в то время, когда Николай, заметивши между деревьями красную Федоткину рубашку, приостановился говорить и посмотрел на Груньку, он увидал, что она лежит с закрытыми глазами. Он легонько толкнул ее. Напрасно: Грунька крепкоспала, едва слышно посапывая носом.
Николай вскочил, как уязвленный. Не сознавая, что делает, он сорвал листочек с черемухи и, пожевывая его, быстро удалился за деревья. Он больше всего боялся, чтоб его не заметили Федотка с Дашкой. И что-то вроде зависти шевельнулось в нем, когда, притаившись за кустом бузины, он посмотрел на их разгоряченные и счастливые лица, на Дашку в венке из ярких желтых цветов, на Федотку с ее платком, перекинутым через плечо, на то, как они шли, обнявшись, тесно прижимаясь друг к другу...
Он же скрылся, точно вор или человек, сделавший постыдное. И эта зависть сменилась чувством горчайшей обиды, когда он услышал и увидал следующее:
- Грунька, Грунька! - сказала Дашка, расталкивая спящую девку. - Куда же Миколка-то девался?
Та приподнялась, протерла глаза и зевнула.
- О, чтоб вас!.. Выспаться не дадут.
- Дружок-то где?
- А паралик его ведает, пухлявого черта! Лопотал, лопотал тут... Я ажио все челюсти повывихнула.
- О, разиня, лихоманка его затряси! Чего лопотал-то?
- Спроси поди. Не то земля вертится, не то ум за разум заходит... Так, непутевый черт!
Федотка и Дашка рассмеялись.
- Ну, посмотрю я, девка, вожжаетесь вы с ним, а толку у вас никакого не выходит, - сказал Федотка.
- А какой же толк-то, по-твоему, нужно? - раздражительно спросила Грунька.
- Известно, какой.
- Ну, уж это отваливай. Много вас, дьяволов.
- Так чего ж тянуть? Взяла бы да и отвадила. Никак, больше года тянете.
- Он ей подарков-то больно много покупает, - проговорила Дашка, как бы извиняя подругу. Но та вовсе не рассчитывала извиняться.
- Наплевала бы я на его подарки! - вскрикнула она. - Экая невидаль! Я сама куплю, коли пожелаю. Так вот связываться не хочется, а то бы я его скоро осадила, блаженного черта!
- Может, женится... - нерешительно заметила Дашка.
- Жениться ему никак невозможно: для них это низко, - возразил Федотка.
Грунька вспыхнула и с необыкновенною злобой закричала:
- Не нуждаются!.. Не нуждаются!.. Уноси его родимец!.. Скажи ему, окаянному, чтоб лучше и не подходил ко мне и не думал... Я ему не какая-нибудь далась...
Чтой-то, всамделе, работаешь, работаешь, гнешь, гнешь хрип, а тут... и выспаться не дадут!.. Уйдите, - ну вас к лешему!
Она сердито отвернулась, натянула шушпан на голову и снова улеглась спать.
Николай в глубоком отчаянии удалился из своей засады.
На закате грачи особенно суетились и горланили. Вся роща была переполнена карканьем и непрестанным шумом крыльев. С вершины то и дело падали листья, сучья, хворост, ветви трещали и ломались. Иногда огромная стая с таким дружным натиском облепляла ветлы, так сильно принималась потрясать их своими неистовыми движениями, что точно дрожь пробегала по вершинам, в роще проносился тревожный шорох и шепот... Между деревьямихотя и сквозило розовое небо, тем не менее внизу был распространен какой-то таинственный сумрак. В этом сумраке нелепыми, неправдоподобными очертаниями выделялись корявые, разодранные выпирающими ростками старые ветлы, гнилые, одетые молодою зеленью пни, высокие травы с непомерно жирными листьями, с толстыми стеблями. Дрожь, шорох и шепот, спускаясь с вершины, замирали здесь странными, едва слышными вздохами.