- Вот завел лошадок, а луг-то у папаши, хе, хе, хе, и подгулял. Не сдадите ли десятин пять травы? За деньги, разумеется.
- Да, конечно, отец Александр, я отлично понимаю...
конечно... Николай! Отведи батюшке три десятины в Пьяном логу... Вот, батюшка, можете убирать... Чем могу-с.
- Премного вам благодарен, премного благодарен! Поверьте, постараюсь заслужить.
Отец Александр с видом глубочайшей признательности потряс руку Мартина Лукьяныча. Отец Григорий усердно дул в блюдечко.
Когда попы уехали, - в окно видно было, как Алек-.
сандр с нелюбезным и недовольным лицом что-то строго говорил Григорию, а Григорий молчал, озабоченно уцепившись за тарантас, - когда они уехали, Мартин Лукьяныч долго в задумчивости ходил по комнате; наконец остановился, почесал затылок и сказал Николаю:
- Н-да, поп-то новый тово... из эдаких! И что ты выдумал, что он умен? Ничуть не умен!..
Николай открыл рот, чтобы возразить, но Мартин Лукьяныч перебил его:
- Будешь отмерять траву, похуже выбирай, к бугорку.
И достаточно двух десятин. Скажешь - больше, мол, оказалось невозможно... За деньги! Знаем мы, как с тебя получишь! Вот и пожалеешь об отце Григорье.
- Как же можно, папенька, сравнить! - с живостью отозвался Николай, очень довольный, что и отцу не понравился новый священник.
XI
Перед грозою - Вечер в садике Ивана Федотыча - Обличитель не по разуму - О Константином соборе - О том, можно ли убить человека - О том, что есть смерть - О Фаустине Премудром, бесе Велиаре и Маргарите Прекрасной - Сладка власть греха - Как повар Лукич прощал обидчиков - Гроза - Искушение Ивана Федотыча - Утром.
Предсказание отца Григория о грозе как будто готовилось сбыться. С востока медленно надвигались тучи, доносились глухие раскаты грома. Тем не менее духота не уменьшалась. Даже в сумерки, после того как закатилось солнце, неподвижный воздух напоен был зноем, до истомы стеснявшим дыхание. Липы, цветы и травы пахли сильнее обыкновенного, точно и у них, как у людей, было раздражено то, чем дышат. Соловьи заливались в саду страстнее и нежнее Вся природа, казалось, изнемогала в каком-то тягостном и нетерпеливом ожидании.
Чистенькая сосновая изба Ивана Федотыча, выстроенная на земле, подаренной покойному отцу Татьяны, была обращена лицом к огородам, к лозинкам, среди которых сквозила речка - приток Гнилуши, к деревенским гумнам и конопляникам за речкою. В другую сторону, к западу, зеленел около избы крошечный садик подсолнухи, дикая мальва, липка вся в цвету, опадающая сирень, густой куст калины. Из тесовых сеней выходили двери на обе стороны; та, что к речке, была с резным просторным крыльцом; в садике не было крыльца, а лежал у дверей белый камень.
На этом камне сидел Иван Федотыч, задумчиво склонивши свою седую косматую голову. Татьяна была в избе, высунувшись по грудь в распахнутое окно, она большими печально-недоумевающими глазами смотрела вдаль. Там, за яром, где виднелась неподвижная роща, за белыми постройками усадьбы, за огромным барским садом, туманилась степь, пропадая в холмистых извивах; пышно догорала заря. В усадьбе сверкали окна, обращенные к западу, вершины деревьев так и пламенели, в ясном и широком разливе пруда отражалось багровое небо. Из сада доносился многоголосый рокот. И, будто отзываясь на него, будто прислушиваясь к нему, в густых ветвях калины, совсем недалеко от избы, одинокий соловей выводил тоскливые, грустно-замирающие трели. Татьяна была точно прикована к тому, что делалось вдали, - к многоголосому рокоту, к одинокой соловьиной песне. Иван Федотыч был глубоко расстроен. Часа три тому ушел от него довар Лукич. Явился Лукич из деревни пьяный, - а он становился придирчивым и беспокойным, когда выпьет, - явился, уселся на лавку, уперся на нее ладонями, начал покачиваться, болтать ногами и приставать к Ивану Федотычу.
- Чего ты ерепенишься? Чего ты благочестием своим кичиться? - восклицал он раздражительно-сиплым голосом. - Отводи глаза другим, я тебя знаю, Иван Федотов...
Я-ста начетчик, я-ста мудрец, я-ста книги читал, учение исследовал!.. Тьфу, твоя мудрость!.. О, я тебя проник, Иван Федотов, я тебя вижу насквозь. Кто ты такой? Ты спроси у меня, кто ты такой Ты - еретик, вот ты кто такой!.. Тьфу, лизаный черт!.. Чего ухмыляешься? Чего молчишь? Видно, сказать нечего. Аль думаешь, не взвесили тебя? Ошибаешься, достаточно взвесили. Во что ты ни совался... ты хвалишься - и поварскую часть знаешь Ха, нет, погодишь, не так-то легко. Ну-ка, отвечай, как готовится бифстек-алянглез или крападин из цыплят?.. Что, кисло? А суешься. Тут, Иван Федотов, не меньше твоего прочитано, - и Лукич ткнул пальцем в свой лоб, - не беспокойся, ничуть не меньше. Оттого я тебя завсегда и поймаю, что не меньше. Ты думаешь, я не знаю - пресвятую живоначальную троицу отвергаешь? Дурак, дурак!.. Вначале сотвори бог небо и землю; дух божий ношашеся верху воды. И рече бог: сотворим человека по образу нашему и по подобию... И рече бог: а Адам бысть яко един от нас еже разумети доброе и лукавое... Сотворим, а не сотворю, от нас, а не от меня. Эх, ты... умильное рыло!
- Я, Фома Лукич, ничего не отвергаю, - сказал Иван Федотыч.
Но это краткое возражение вывело из себя Лукича.
- Тьфу, тьфу!.. Виляешь, скобленое мурло, виляешь! - закричал он. - Не смей вилять! Вижу, насквозь вижу. Как толкуешь слова пророка Исайи: "И кости твоя утучнеют и будут яко вертоград напоенный и яко источник, ему же не оскудеет вода: и кости твоя прозябнут яко трава, и разботеют, и наследят роды родов"? Как толкуешь, подземельный ты, лукавый ты человек?
- Как написано, душенька, так и толкую.
Лукич даже привскочил от ярости. Несколько секунд он вращал своими опухшими глазками, злобно теребил седенькие, торчащие, как щетина, баки, приискивал, чем бы больнее уязвить Ивана Федотыча, но не приискал и только отплюнулся.
- Татьяна Емельяновна, - крикнул он, - ну, не христопродавец ли? Не искариотский ли Иуда? Он и вас-то льстивым подобием замуж взял. Ну, где это видано, лизаный черт, в твои годы жениться? Ведь от тебя ладаном пахнет... Ведь она тебе в дочери годится... Обманул, провел, прикинулся-.. Ха, ведь ты ее у покойника Емельяна за косушку купил... У, еретик окаянный!
Иван Федотыч побледнел; его дотоле кроткие глаза сделались мутными.
- Ты вот что... вот что, - сказал он, задыхаясь, - свинья неразумна, но и ее отгоняют, коли вносит нечистое .. Уйди, уйди от греха, Фома Лукич!
- А? Я свинья?.. Я нечистое вношу? - подымаясь, заголосил Лукич - Хорошо же, хорошо!.. Я это попомню, Иван Федотов, попомню... Околеешь, в геенну будешь ввергнут, а я не забуду. Не забуду, Иван Федотов!.. Тихоня. . праведник... мудрец... Ха, ха, ха! - и ушел нетвердым шагом к себе на барский двор.
Вот этим и был расстроен Иван Федотыч. Во-первых, ему было неприятно, что он выгнал Лукича, обидел его сравнением со свиньею, - Иван Федотов во всю свою жизнь ни с кем не поступал так; во-вторых, пьяные слова о женитьбе взволновали его. То, что сказал Лукич, ему самому приходило иногда в голову, - не прежде, но вот за последнее время; грустное, с вечно опущенными ресницами лицо Татьяны, загадочное выражение на этом лице не раз повергали Ивана Федотыча в мучительную душевную тревогу. Он только старался не думать об этом, как стараются не думать о том, чего нельзя ни изменить, ни поправить, и становился все нежнее с Татьяной, все заботливее и ласковее.
Долго молчали. Иван Федотыч тихонько вздохнул, вкось посмотрел на Татьяну и, увидав выражение ее глаз, сказал растроганным голосом:
- Скучно, Танюшка?
Татьяна быстро опустила ресницы.
- Ну, отчего скучно? - сказала она, притворяясь равнодушной. - Нет, Иван Федотыч, мне не скучно. Соловушка больно сладко поет.
- Да, да... - задумчиво выговорил Иван Федотыч, - приятная божия тварь... Читывал я стихи, забыл уж, кто сложил... Судили еретика, Танюша. Вот такого же как я! - и он усмехнулся, вспомнив Лукичовы слова. - И съехались на собор попы, архиерей, монахи, пустынножители; стали, душенька, уличать, кого судили. И уличили: стали придумывать казнь. Тот говорит - колесовать, тот - в стену замуровить, тот - живьем сжечь. И сидел эдак у распахнутого окошечка древний старец из пустыни. А была весна. И слышал старец, о чем говорили отцы собора; сделалось ему скучно: отвык он в пустыне от людского говора И приник ухом к окну, слышит - заливается соловушко Растопилась душа у старца, вспомнилась ему прекрасная мати-пустыня, мир, тишина... Жалко ему сделалось, кого судили. И видят отцы собора - заслушался древний старец соловьиной песни, перестали придумывать казнь, стихли. И звонко в высокой храмине разлилась песнь соловьиная. Потупились седые бородачи, любовно усмехнулись строгие люди, на глазах у жестоких засияли слезы. Всякий вспомнил свое - мать, отца, деточек, веселую молодость, неизреченную красоту божьего мира... И вспомнили, зачем собрались, отвратилась душа от того, зачем собрались, и всем сделалось жалко, кого судили. Вот что означает, душенька, сладостная тварь божия!
- Перестанут скоро, - вздыхая, проговорила Татьяна, - выведут деточек, бросят песни.
После долгого молчания Иван Федотыч сказал:
- Чтой-то Николушка не наведывается... Чай, приехал на праздник. Говорили на барском дворе, будто раза два наезжал с Битюка, а к нам не зашел. Не гневается ли?
- За что ж ему на вас гневаться? - едва слышно прошептала Татьяна и еще ниже опустила ресницы.
- А с книжками-то все носился. Дома сидит - читает, в поле - читает, к нам придет - читает. Я ему и припомни слова Нила Синайского: "Каким-то неповоротнем и связнем лени, ухватившись только за книгу, с раннего утра до захождения солнца сидишь ты неподвижно, как будто свинцом приваренный к скамье". Может, за эти слова разгневался? Или еще, признаться, заскучал я, стал он мне читать, как человек из обезьяны произошел. Книга мудреная, слова для простого человека невнятные... как было не заскучать? Да, признаться, и грешен я: что иному молотить, то мне чтение слушать. Видно, отвык, в голове кружится
- Вы Иван Федотыч, и почивать стали плохо.