- Мне пуще всего часов своих жалко, - сказал Онисим Варфоломеич. - Как, господи благослови, возьму первый приз, так беспременно часы выкуплю.
На этот раз вздохнули: восьмилетняя Марфутка, шестилетний Алешка, пятилетняя Зинаидка и даже четырехлетний Никитка; только трехлетняя Машка не вздохнула, а провела пальцем по блюдечку и с наслаждением пососала, да годовалый Борька, бессмысленно улыбаясь, глядел на самовар.
- А как Кролик насчет минут-то, Онисим Варфоломеич? - после некоторого колебания спросила Митревна.
Онисим Варфоломеич помолчал и с притворным равнодушием сплюнул. Вопрос по разным причинам был ему неприятен.
- Входит в норму, - ответил он. - Кабы моя заездка спервоначала, я бы его в шесть минут теперь поставил...
Но Мин Власов скрутил ход.
Митревна покраснела от негодования.
- Тоже наездники называются! - воскликнула она, и вслед за нею все семейство воспылало ненавистью к Мину Власову, конечно кроме Борьки и Машки.
Кончили чай, пообедали, полегли спать. Но перед спаньем Онисим Варфоломеич отпустил ребят на улицу и произнес им следующее напутствие:
- Вы того... не болтайте зря. Что говорено промеж старших - не ваше дело. Олешка, одерни костюмчик! Утри сопли, Зинаида! Ступай тово... промеж себя больше держитесь. А Миколке так и скажи: у моего, мол, папеньки тово... часы наградные есть. От генерала Гринваля.
Ежели, мол, не надевает, так не хочет показывать вам, дуракам. И лист... скажи ему, этакому сыну, что у папеньки, мол, лист такой есть. Скажи, мол, тово... от царя! Пущай поломают головы. А зря не болтайте. Зинаидка! Я что сказал про сопли? Ужели ты мужичка?
Вечером Зинаида, читая молитву на сон грядущий, подумала, подумала и после слов: "Помилуй, господи, тятеньку, помилуй, господи, маменьку, помилуй, господи, бабушку" - прокартавила: "Помилуй, господи, лошадку Кролика и всех сродников". Митревна услыхала и, легонечко толкнув маменьку, прошептала с блаженною улыбкой:
"Ведь вот, ребенок, подумаешь, а какое понятие у себя имеет!.. Молись, молись, голубушка!" - после чего с тяжким и сокрушенным вздохом полезла на перину, где уже сладко и с торопливым присвистом храпел Онисим Варфоломеич. Маменька тоже вздохнула на своей лежанке.
Наутро Онисима Варфоломеича совершенно неожиданно потребовали в контору. Все семейство ужасно обеспокоилось. Митревна Даже сменилась с лица и выронила чашку, которую в то время вытирала. Но Онисим Варфоломеич усиливался владеть собою. Когда Митреена выронила чашку, он притворно-строгим голосом крикнул:
- Ты тово, Анфиса... поаккуратней бы, - и затем как бы про себя добавил: - Управитель что-то намекал вчерась... Вы, говорит, тово, Онисим Варфоломеич, ежели деньги али что другое... не устесняйте себя. В конторе завсегда имеется сумма. - Тем не менее, когда Онисим Варфоломеич застегивал пуговицы атласного своего жилета и натягивал праздничный коричневого сукна сюртук, руки его заметно дрожали.
Только он вышел, Митревна бросила мыть посуду и скользнула за перегородку. Маменька, тяжело охая, принялась за чашки. Ребятишки испуганно переглядывались и говорили шепотом. Алешка, по своему обыкновению, не утерпел и, боком приблизившись к перегородке, нашел щелку и приник к ней глазом. "Лежит... - прошептал он ребятам.- На лежанке, на бабушкиной постели лежит... ничком!" Митревна действительно лежала, как пласт, уткнувши лицо в подушку. Однако минут через десять она поднялась и с опущенными глазами, с Красными пятнами на лице принялась перетирать посуду.
- Вот оно... самовар-то гудел в субботу, - прошептала маменька, вытирая уголочком платка набегавшие слезы, - уж чуяло мое сердце - не к добру.., чуяло - недаром гудит проклятый! Тоже от Пожидаевых сойтить, так-то гудел... О, матерь милостивая, помилуй нас, грешных!
- Ах, маменька! Уж вы-то хоть бы помолчали, - вырвалось у Митревны, - чтой-то на самом деле! Живешь, живешь... мучаешься, мучаешься... Господи ты мой батюшка! - и добавила: - А может, господь даст, вовсе не за худым потребовали...
Онисим Варфоломеич скоро вернулся. Преувеличенно развязною походкой вошел он в горницу, снял картуз, посмотрел на маменьку, на детей, на Митревну, потупился под пристальным и беспокойным взглядом восьми пар глаз, на него устремленных, сел и растерянно улыбнулся.
- Ну что, Онисим Варфоломеич, зачем требовали? - прерывающимся голосом спросила Митревна.
- А?.. Да так больше... Вы, говорит, тово, Онисим Варфоломеич... и прямо руку мне. А ежели, говорит, какая неприятность, мы, говорит, завсегда тово... Ну, и пошел и пошел.
- Да не томите вы нас, ради Христа-создателя! - вскрикнула Митревна, не сводя жадно любопытствующих и расширенных от страха глаз с Онисима Варфоломеича.
Онисим Варфоломеич засуетился, встал, порылся с заботливым видом в карманах, вынул оттуда две скомканных бумажки и вдруг закричал на Алешку:
- Долго я тебе, подлецу, говорить буду?.. Одерни костюм!.. Я, брат, погляжу, погляжу и тово... за виски!
- Расчет, что ли? - с прискорбием спросила маменька, все это время беззвучно шептавшая псалом царя Давида: "Живый в помощи вышнего".
Онисим Варфоломеич быстро и с величайшим оживлением повернулся к ней.
- Ход, маменька... ход, говорит, скрутил! Но каким же манером, говорю, ход... и разве вам не видно, Мартин Лукьяныч, что это тово... что это кляузы... Вдруг Капитон Аверьянов встал, стукнул эдак костылем и тово... "Ты, говорит, тово... нам не нужен!" - "Но поэвольте-с, в каком смысле?.. Сколько, может, имею наград... лист... часы...
обозначен в журналах... По какому случаю?" Ну, он тово... Анфиса Митревна, получите деньги, пятнадцать целковых!.. Десять выдано не в зачет... В награду мне выдано. "Потому мы, говорит, понимаем вашу заслугу". - "Но как же, говорю, семейство... и притом перина... сундуки...
комод?" - "Это, говорит, тово... во всяком разе, горорит, мы можем это понимать: сколько угодно берите подвод, Онисим Варфоломеич, так как мы, говорит, знаем вас и завсегда с нашим удовольствием".
Но дальше уж невозможно стало разобрать, что бормотал Онисим Варфоломеич. Митревна заголосила, дети бросились к ней, заплакали, закричали из всей мочи. "Господи! Господи! И когда же ты нашлешь час смертный на меня, грешную?" - воскликнула маменька, обращая взгляд на икону тихвинской божией матери с ободранным окладом. "Маменька! Анфиса Митревна! - вскрикивал Онисим Варфоломеич, в полнейшем отчаянии бегая вокруг рыдающего, охающего и вопящего семейства. - Ужели я не понимаю?.. Ужели я какой бессловесный столп...
Я им говорил, говорил... как же, говорю, так, подступает Хреновое, лошадь готова, и вдруг вы лишаете судьбы?..
Я маленький человек... я смирный человек... И потом по какому случаю обижаете неповинное семейство? Какие-нибудь кляузы, наговоры, сплетни... лошадь готова, через два месяца бега, и вдруг, ничего не говоря, расчет!.. Вы того, говорю... эдак, говорю, не делают настоящие люди.
Но что же поделаешь?.. Сила, маменька!.. Ведь они - сила, Анфиса Митревна!.. Не плачьте понапрасну!.. Не утруждайтесь!.. Ужели я не могу вас успокоить?"
Вместо Онисима Варфоломеича явился в Гарденино воейковский Ефим, по прозванью Цыган. И действительно, в нем было что-то нерусское. Это был высокий, сутуловатый, нескладный человек, с длинными и цепкими, как у обезьяны, руками, на длинных ногах, с горбатым носом, с смелыми изжелта-карими глазами, шафранно-смуглый, волосом черный, даже до синего отлива, и с серьгой в ухе.
Голос у него был грубый, слова дерзкие, держался он гордо и самоуверенно. В рысистом отделении сразу сметили, какая в нем разница от Онисима Варфоломеича. Ефим как только вошел к Кролику, так и закричал на него с необыкновенною строгостью, и Кролик был с ним тих и смирен; Федотке, которого сделали поддужным, он при первой же пустой неисправности "залепил здоровенного тумака"; на заслуженного Василия Иваныча заорал, как на пастуха какого-нибудь. Но когда сел на дрожки и выехал на дистанцию, тот же Федотка сразу почувствовал к нему благоговение, а Василий Иваныч охотно простил свою обиду. Вожжи у него в руках были точно струны под смычком искусного скрипача; малейшим движением пальцев, незаметным натягиванием и опусканием, - на посторонний взгляд казалось: одним дерзким и напряженнопроницательным выражением своих глаз, - он заставлял лошадь идти как ему хотелось. А на Кролика так закричал при первом же неудачном "сбое", так передернул ему губы, что тот со второго же сбоя, сделавши узаконенное и допустимое на бегах количество скачков, прямо вошел в великолепную и еще не виданную за ним рысь.
На узких поворотах колеса вертелись в воздухе, а Ефим и бровью не шевелил и только наклонялся в противную сторону, точно прилипая к дрожкам. Нет, этот наездник был не чета жалкому и трусливому Онисиму Варфоломеичу! Конюхам рысистого отделения он выставил четверть водки; почетных конюхов и наездника Мина Власова угостил чаем с сантуринским вином; Капитону Аверьянычу весьма свободно протягивал руку; в присутствии управителя не вставал; жену свою держал в беспримерной строгости и бил до такой степени часто, что она непрерывно ходила с синяками под глазом и с подвязанной щекой. Одним словом, это был человек властный, горячий, дерзкий и совершенно уверенный, что наездников лучше его не было, да и не может быть. С ним кучер Никифор Агапыч никак не осмеливался взять свойственного ему тона высокомерной и язвительной шутливости. И так как в довершение всего Ефим происходил из воейковской дворни, а господа Воейковы нимало не уступали в знатности господам Гардениным, то самые высокопоставленные дворовые люди Гарденина относились к нему с почтительностью и уважением. Ни над ним, ни над его женою, ни над их семейной жизнью и обстановкой не насмехались и не шутили. Это были свои люди, с которыми лестно было водить знакомство. Даже претенденты на Кролика, на его будущие призы и славу, и те почувствовали, что Ечрим имеет преимущество над ними, потому что он - настоящий мастер и редкостный знаток своего дела. Разве один Никифор Агапыч не оставлял своей сатанинской зависти.