Смекни!
smekni.com

Гарденины, их дворня, приверженцы и враги (стр. 16 из 118)

Здесь же, лод холмом, выгибался дугою рукав, образуя нечто вроде того, что на Волге называют "затонами".

Здесь вода была постоянно невозмутима и гладка, как в налитом блюде. С холмистого берега гляделись в нее постройки хутора - веселый флигелек, обмазанный белою глиной, плетневые варки, рубленая конюшня. Со стороны острова отражались в ней высокие, непролазные камыши и густой, перепутанный жирными и цепкими травами "низовой лес". Летом в этом лесу была постоянная влага, стояло непрерывное затишье, пахло сыростью, гнилью, болотными растениями и в сказочном изобилии росла ежевика.

Зимою водились волки и лисицы. Добрую половину года, с октября до первых чисел мая, хутор был почти необитаем. Только с мая, когда вырастала трава в степи, туда пригонялись табуны и приводились, как бы на дачу, заводские жеребцы. В июне шел покос, степь оживлялась песнями, кострами, дружным звуком кос, видом таборов, копен и быстро возникавших стогов. Осенью жизнь замирала, оставалось слушать, как шумит ветер, гоняя перекати-поле по степи, как идут непрерывные унылые дожди, бормочет и шепчет вершинами оголенный лес, да смотреть на свинцовое небо, на поблекшую и мокрую траву, на сердито вздутый Битюк. Зимою еще того скучнее становилось на хуторе: сугробы со всех сторон облегали постройки, вьюги и метели наводили тоску, открытый северному ветру лес гудел мрачно и зловеще, по ночам выли волки. Вообще зверье становилось до того неистовым, что даже среди дня подступало к хутору и, случалось, разрывало хуторских собак у самых окон занесенного снегом флигелька. Чтобы жить здесь круглый год, не бояться волков, ненастья, лихих людей, скуки надрывающего шума лесного и унылых завываний метели, и притом, чтобы жить в полном одиночестве и уединении, казалось бы, нужен был человек с особенно аскетическими наклонностями, человек, приверженный к серьезному размышлению, к истязаниям плоти, - одним словом, такой человек, который бы совершенно разочаровался в соблазнах и сквернах мира и только бы и мечтал о "матери-пустыне". А между тем, по странному распоряжению судьбы, круглый год жил на хуторе - в качестве приказчика, ключника и сторожа вместе - развеселый человек, известный на добрые сорок верст, в ближних и дальних селах, под именем Ерника. Был он гарденинский крепостной, в свое время оказал барину какую-то темную услугу, получил за то отпускную и вот эту должность на хуторе. И жил здесь вот уже лет двадцать подряд. Как только с хутора уводили жеребцов и угоняли табуны, ни работников, ни кухарки не полагалось Агафоклу. Он сам должен был готовить себе еду, доить корову, убирать лошадь, отгребаться от снега, осматривать и оберегать низовой лес и стога в степи.

С дороги, ведущей из Гарденина, хутор, хотя и стоял на холмистом месте, открывался внезапно, совсем вблизи, потому что к нему приходилось подъезжать из лощины и у самого хутора обогнуть невысокий бугорок. Николай ехал себе не слеша, покуривал папиросы, неопределенно мечтал, прислушивался к птичьим голосам, свисту и кряканью, смотрел на желтую траву, на высокое теплое небо, по которому лениво двигались редкие весенние облака, на долину реки, которая открылась перед ним совсем близко от хутора, с своими покрасневшими оживающими лесами, с затопленными лугами и полянами, с рядом церквей, белевших в отдалении. Вот и поверток и знакомый бугорок с старою ракитой на вершине... Вдруг, обогнувши этот бугорок, шагах в двадцати от себя Николай увидал такую картину. У веселой белой избы, на твердо притоптанном, залитом солнцем месте, Агафокл, без шапки, в ситцевой рубахе, опоясанной ниже толстого брюха, с балалайкой в руках, отхаживал "барыню". Ныряя, приседая и выделывая ногами удивительные штуки, он увивался вокруг бойко семенящей с платочком в руках молодой грудастой бабы. Балалайка издавала подмывающие звуки; Агафокл часто скороговоркой приговаривал: "Ходи изба, ходи печь - хозяину негде лечь! Ах, барыня с перехватом. - подпиралася ухватом... А-ах, барыня с перебором - ночевала под забором!" - и вскрикивал, взмахивая балалайкой: "Делай, Акулька! Сыпь горячих, в рот тебе ягода!" Баба игриво отшатывалась от плясуна, наступала на него грудью, жеманно помахивала платочком, манила к себе, притопывала в лад игры подкованными котами, приговаривала: "Ох, що ж, що ж, що ж, да мой муж не хорош... Ах, серые глаза режут сердце без ножа!.. Любила я тульских, любила калуцких, елецкого полюбила - сама себя погубила!" На завалинке, положа кисти рук на согнутые правильным углом колени, как-то странно и неподвижно выпрямившись, сидел старик с копною седых волос на голове, с гладко выбритым морщинистым лицом, в пальто, подпоясанном веревовкой, и благосклонно улыбался на пляску. Увидав Николая, Агафокл с треском "оторвал" аккорд, остановился плясать и, посмеиваясь мелким рассыпающимся смешком, переваливаясь низко подтянутым брюхом, пошел к нему навстречу. Его румяные толстые щеки так и тряслись, глазки щурились, почти пропадая в лучистых морщинках, между алых губ виднелись крепкие зубы с большою щербиной в верхнем ряду.

- А, Миколушка! - воскликнул он нежным, немного пришепетывающим голоском, оправляя на ходу свои седыекудри и бородку клинышком. - Друг любезный! Тебя ли видим?.. Твое ли распрекрасное лицо? Вот, матушка, как.

разделываем... Под орех, чтобы не было прорех!

- А ведь, никак, великий пост, Агафокл Иванович, - смеясь, сказал Николай, слезая с дрожек"

- Пост? Это точно, друг закадычный. И великий, сказывают. Как, отец, великий, что ль? - Он повернулся к старику, сидевшему в той же неподвижной позе и с тою же благосклонною улыбкой, и плутовски подмигнул ему.

И вдруг засуетился. - Ну, да что тут толковать по пустякам. Давай лошадь-то, матушка, я ее под сарай поставлю.

Акулька! Подогрей, дура, самовар. Не знаешь, гость какой? Управителев сын, неотёса! Друг, чего желаешь: яишенку, молочка? Грех, говоришь? Это точно. А-ах, и справедливы же твои слова, радость моя незабвенная! Ну, вот Иван Федотыч окуньков наловил, ушицу смастерим. Акулечка, краля моя нарисованная! Свари ты, друг милый,- ушицы... да с лучком, да с перчиком. И как разлюбезно, братцы вы мои, время проведем! - Он весело подмигнулНиколаю, кивая вслед уходившей бабе, и с неуловимым выражением лукавства и нежности сказал: - Хороша? Постанов-то, постанов-то какой, миляга! С масленой у меня живет. Из Щучья.

- А прежняя-то где, Агафокл Иваныч! У тебя на святках, никак, другая была?

- Лукерья-то? - Агафокл так и затрясся от смеха. - Сбыл, голубок ты мой хорошенький, сбыл! Вот прилипла, прилипла... ну, нет моих силов! Я ведь, друг, эдак не уважаю, чтобы очень прилипать. С какой стати? Погулял, порассеялся, провел разлюбезное время - и с колокольнидолой. Вот как, матущка, по-нашему, по-стариковски Г А она - нет, Луша-то, - ей приятно, чтоб поканителиться.

Ну, что делать, - пришел, сокол ты мой, мясоед, стали волки свадьбами ходить, я и зачни ее пужать и зачни. Завоют в лесу, - эге! скажу, Лукерья, чуть ли наш смертный?

час подходит, кайся, девка, в грехах... Пужал так-то, пужал - глядь, на мое счастье, волки средь бела дня кобеля разорвали - Орёлку. Так и располосовали, мошенники, вдрызг, вон у ракиты. Гляжу, любезный человек, гляжу:

моя Лукерья - давай бог ноги! Да до чего ведь, сердёшяая, - пока я сани запрег, пока что, она уже около Зыселков качает! Ну, и расцепились, матушка. Эх, -та уж больно телом была рыхла - тесто, братец ты мой!

- Ну, Агафоклей, истинно про тебя сказано, что ты ерник, - произнес старик, все продолжая улыбаться и здороваясь за руку с Николаем.

- Отец, Иван Федотыч, да я разве отрекаюсь? - сказал Агафокл. - Миколушка! Отрекался я когда-нибудь?

Уж известно, народ прозовет, так недаром. Я и не отрекаюсь, голубь ты мой сизой!

- И с чего к тебе женщины льнут? - посмеиваясь, проговорил Иван Федотыч. - Виски седые, пузан, щербатый. Тебе, чай, лет под пятьдесят будет?

- А что ж ты думаешь, прямо будет пятьдесят годов.

Это точно.. Ну, поди ж ты, милый человек, льнут! - И он в веселом недоумении развел руками. - Болтают про меня - присуху знаю. Обдумают, что сказать! Не то что ярисушать, я и сам, братцы вы мои, удивляюсь, с чего они лезут, дуры! Ну, на подарки я прост, это нечего говорить.

Я ведь не задумаюсь шелковый платок аль янтари подарить. Но все ж таки, други мои драгоценные, удивительный этот народ - бабы!

- Сам-то ты удивительный, - сказал Иван Федотыч, я вдруг лицо его перестало улыбаться и глаза сделались кротки и задумчивы.

- Ну, я приберу лошадь. Миколушка, иди-ка в избу, чайку попьем. Иди, иди, я, брат, не ревнив, пощупай бока-то у б,абы! А ты, Иван Федотыч, как насчет чаю?

- Нет, уж достаточно. Вы пейте, управляйтесь с делами, а я пойду еще с удочкой посижу. Хочется мне беспременно леща поймать. Татьяна моя очень до них охотница.

А тогда подойду к вам, похлебаю ушицы.

Агафокл опять засмеялся, и когда Иван Федотыч, сгорбившись и накрывшись старою касторовою шляпой с изгрызенными полями, пошел к реке, сказал Николаю вполголоса:

- Разлюбезное время проведем, миляга! Из Боровой посулился Арефий Сукновал приехать... Не знаешь? Умственный, грамотный мужик, все из божественного доискивается. Новую веру обдумывает, Ему и любопытно с Иваном Федотычем сразиться. Это они уж в третий раз стыкаются. И-их! Соболек ты мой горностаевый, и люблю я, братец ты мой, стравить эдаких начетчиков, книжников, мудрецов! За первое удовольствие! - И, легонько толкну"

Николая по направлению к избе, добавил: - Иди-ка, иди"

потопчись вокруг бабы, при мне-то, глядишь, не подпустит.

Николай покраснел и с застенчивою улыбкой пошел к избе. Вдруг Агафокл восторженным голоском окликнул его из сарая:

- Друг милый, сколь хорошо! Солнышко... травка...

цветочки... Журавлики перекликаются в небесах... А-ах"

братец ты мой, до чего разлюбезно жить на свете!

Однако Николай, увидав в полурастворенную дверь согнутую фигуру бабы, раздувавшей самовар, почему-та застыдился, не посмел войти в избу и, закурив папироску, сел на завалинке. Агафокл, управившись с лошадью, подошел к нему, уселся рядом и, побалтывая ногами и посмеиваясь, сказал: