Смекни!
smekni.com

философии, Николай Гаврилович никогда не забывал и сладкого. Из его рецензии

на "Комнатную Магию" Амарантова явствует, что он у себя дома проверил эту

увеселительную физику и один из лучших фокусов, а именно "переноску воды в

решете" дополнил собственной поправкой: как у всех популяризаторов, у него

была слабость к таким невинным кунстштюкам; не забудем к тому же, что едва

ли год прошел с того дня, как по уговору батюшки он окончательно забросил

мысль о вечном двигателе.

Он любил читать календари, отмечая для общего сведения подписчиков

"Современника" (1855): Гинея -- 6 руб. 47 с пол. коп.; северо-американский

доллар -- 1 руб 31 коп. серебром: или сообщал, что "между Одессой и Очаковым

построены на счет пожертвований телеграфические башни". Истинный

энциклопедист, своего рода Вольтер, с ударением, правда, на первом слоге, он

исписал, не скупясь, тьму страниц (всегда готовый обхватить как свернутый

ковер и развернуть перед читателем <i>всю</i> историю затронутого вопроса), перевел

целую библиотеку, использовал все жанры вплоть до стихов и до конца жизни

мечтал составить "критический словарь идей и фактов" (что напоминает

флоберовскую карикатуру, тот "dictionnaire des ide'es rec,ues", иронический

эпиграф к которому -- "большинство всегда право" -- Чернышевский выставил бы

всерьез). Об этом то он пишет жене из крепости, со страстью, с горестью, с

ожесточением рассказывая о тех титанических трудах, которые он еще совершит.

Далее, все двадцать лет сибирского одиночества, он лечился этой мечтой: но,

познакомившись за год до смерти со словарем Брокгауза, увидел в нем ее

воплощение. Тогда он возжаждал Брокгауза перевести (а то "напихают туда

всякой дряни, вроде мелких немецких художников"), почитая такой труд венцом

всей своей жизни; оказалось, что и это уже предпринято.

Еще в начале журнального поприща он писал о Лессинге, который родился

ровно за сто лет до него, и сходство с которым он сам сознавал: "для таких

натур существует служение более милое, нежели служение любимой науке, -- это

служение развитию своего народа". Как и Лессинг он по привычке всегда

начинал с частного случая развитие общих мыслей. Помня, что у Лессинга жена

умерла от родов, он боялся за Ольгу Сократовну, о первой беременности

которой писал отцу по латыни, точно так же, как Лессинг, сто лет перед тем,

писал по латыни и своему батюшке.

Наведем сюда свет: двадцать первого декабря 53 года Николай Гаврилович

сообщал, что, по словам знающих женщин, жена зачала. Роды. Тяжелые. Мальчик.

"Милятятька мой", -- гулюкала над первенцом Ольга Сократовна, очень скоро

однако маленького Сашу разлюбившая. Врачи предупреждали, что вторые роды

убьют ее. Все же она забеременела вновь, -- "как то по нашим грехам, против

моей воли", -- писал он, жалуясь и томясь, Некрасову. Нет, что-то другое,

сильнее, чем боязнь за жену, томило его. По некоторым сведениям,

Чернышевский в пятидесятых годах подумывал о самоубийстве; он будто-бы даже

пил, -- какое жуткое видение: пьяный Чернышевский! Что таить, брак получился

несчастный, трижды несчастный, и даже впоследствии, когда ему и удалось с

помощью воспоминания "заморозить свое прошлое до состояния статического

счастья" (Страннолюбский), всг равно еще сказывалась та роковая, смертная

тоска, составленная из жалости, ревности и уязвленного самолюбия, -- которую

также знавал муж совсем другого склада и совсем иначе расправившийся с ней:

Пушкин.

И жена и младенец Виктор выжили; а в декабре 58 года она вновь чуть не

умерла, производя на свет третьего сына, Мишу. Удивительное время --

героическое, кроличье, в кринолине, -- символе многочадия.

"Оне умные, образованные, добрые, я вижу, -- а я дура, необразованная,

злая", -- не без надрывчика говорила Ольга Сократовна о родственницах мужа,

Пыпиных, которые, при всей доброте, не пощадили "эту истеричку, эту

взбалмошную бабенку с нестерпимым характером". Как она швырялась тарелками!

Какому биографу склеить их осколки? А эта страсть к перемене мест... Эти

диковинные недомогания... Старухой она любила вспоминать, как в Павловске,

пыльным, солнечным вечером, на рысаке, в фаэтоне, перегоняла вел. кн.

Константина, откидывая вдруг синюю вуаль и его поражая огненным взглядом,

или как изменяла мужу с польским эмигрантом Савицким, человеком, славившимся

длиной усов: "канашечка-то знал... Мы с Иваном Федоровичем в алькове, а он

пишет себе у окна". Канашечку очень жаль, -- и очень мучительны, верно, были

ему молодые люди, окружавшие жену и находившиеся с ней в разных стадиях

любовной близости, от аза до ижицы. Вечера у Чернышевской бывали особенно

оживлены присутствием ватаги студентов кавказцев. Николай Гаврилович почти

никогда к ним не выходил. Раз, накануне нового года, грузины, во главе с

гогочущим Гогоберидзе, ворвались в его кабинет, вытащили его, Ольга

Сократовна накинула на него мантилью и заставила плясать.

Да, жалко его, -- а все-таки... Ну, вытянул бы разок ремнем, ну, послал

бы к чортовой матери; или хотя бы: вывел со всеми грехами, воплями,

рысканием, несметными изменами в одном из тех романов, писанием которых он

заполнял свой тюремный досуг. Так нет же! В "Прологе" (и отчасти в "Что

делать?") нас умиляет попытка автора реабилитировать жену. Любовников нет,

есть только благоговейные поклонники, нет и той дешевой игривости, которая

заставляла "мущинок" (как она, увы, выражалась) принимать се за женщину еще

более доступную, чем была она в действительности, а есть только

жизнерадостность остроумной красавицы. Легкомыслие превращено в

свободомыслие, а уважению к бойцу-мужу (которое она и в самом деле

испытывала к нему, но попусту) дана власть над всеми ее другими чувствами. В

"Прологе" студент Миронов, чтобы мистифицировать приятеля, сказал, что

Волгина вдова. Это ее так расстроило, что она заплакала, -- подобно тому,

как в "Что делать?" она, всг та же "она", тоскует среди лубочных ветренников

по арестованном муже. Из типографии Волгин забежал в оперу и тщательно стал

осматривать в бинокль сперва одну сторону зала, потом другую; вот

остановился, -- и слезы нежности потекли из под стекол. Он пришел проверить,

правда ли его жена, сидящая в ложе, милее и наряднее всех, -- совершенно

также как автор в молодости сравнивал Лободовскую с "женскими головками".

И тут мы снова оказались окружены голосами его эстетики, -- ибо мотивы

жизни Чернышевского теперь мне послушны, -- темы я приручил, они привыкли к

моему перу; с улыбкой даю им удаляться: развиваясь, они лишь описывают круг,

как бумеранг или сокол, чтобы затем снова вернуться к моей руке; и даже если

иная уносится далеко, за горизонт моей страницы, я спокоен: она прилетит

назад, как вот эта прилетела.

Итак: 10 мая 55 года Чернышевский защищал в университете уже знакомую

нам диссертацию, "Отношения искусства к действительности", написанную в три

августовские ночи, в 53 году, т. е. именно в ту пору, когда "смутные

лирические чувства, подсказавшие ему в юности взгляд на искусство, как на

снимок с красотки, окончательно вызрели, дав пухлый плод в естественном

соответствии с апофеозом супружеской страсти" (Страннолюбский). На этом

публичном диспуте было в первый раз провозглашено "умственное направление

шестидесятых годов", как потом вспоминал старик Шелгунов, с обескураживающей

простотой отмечая, что Плетнев не был тронут речью молодого ученого, не

угадал таланта... Слушатели зато были в восхищении. Народу навалило так

много, что стояли на окнах. "Налетели, как мухи на падаль", фыркал Тургенев,

который должно быть чувствовал себя задетым, в качестве "поклонника

прекрасного", -- хотя сам был не прочь мухам угождать.

Как часто бывает с идеями порочными, от плоти не освободившимися или

обросшими ею, можно в эстетических воззрениях "молодого ученого" расслышать

его физический стиль, самый звук его тонкого наставительного голоса.

"Прекрасное есть жизнь. Милое нам есть прекрасное; жизнь нам мила в добрых

своих проявлениях... Говорите же о жизни, и только о жизни (так продолжает

этот звук, столь охотно воспринятый акустикой века), а если человеки не

живут по-человечески, -- что ж, учите их жить, живописуйте им портреты жизни

примерных людей и благоустроенных обществ". Искусство таким образом есть

замена, или приговор, но отнюдь не ровня жизни, точно так же как "гравюра в

художественном отношении гораздо хуже картины", с которой она снята

(особенно прелестная мысль). "Единственное, впрочем, -- ясно проговорил

диссертант, -- чем поэзия может стоять выше действительности, это украшение

событий прибавкой эффектных аксессуаров и согласованием характера

описываемых лиц с теми событиями, в которых они участвуют".

Таким образом, борясь с чистым искусством, шестидесятники, и за ними

хорошие русские люди вплоть до девяностых годов, боролись, по неведению

своему, с собственным ложным понятием о нем, ибо точно также как двадцать

лет спустя Гаршин видел "чистого художника" в Семирадском(!), -- или как

аскету снится пир, от которого бы чревоугодника стошнило, -- так и

Чернышевский, будучи лишен малейшего понятия об истинной сущности искусства,

видел его венец в искусстве условном, прилизанном (т. е. в антиискусстве), с

которым и воевал, -- поражая пустоту. При этом не следует забывать, что

другой лагерь, лагерь "художников", -- Дружинин с его педантизмом и дурного

тона небесностью, Тургенев с его чересчур стройными видениями и

злоупотреблением Италией, -- часто давал врагу как раз ту вербную халву,