Смекни!
smekni.com

тумбе пробегает, как соболь пробегает через пень. За пустырем как персик

небо тает: вода в огнях, Венеция сквозит, -- а улица кончается в Китае, а та

звезда над Волгою висит. О, поклянись, что веришь в небылицу, что будешь

только вымыслу верна, что не запрешь души своей в темницу, не скажешь, руку

протянув: стена.

Из темноты, для глаз всегда нежданно, она как тень внезапно появлялась,

от родственной стихии отделясь. Сначала освещались только ноги, так ставимые

тесно, что казалось, она идет по тонкому канату. Она была в коротком летнем

платье ночного цвета -- цвета фонарей, теней, стволов, лоснящейся панели:

бледнее рук ее, темней лица. Посвящено Георгию Чулкову. Федор Константинович

целовал ее в мягкие губы, и затем она на мгновение опускала голову к нему на

ключицу и, быстро высвободившись, шла рядом с ним, сперва с такой грустью на

лице, словно за двадцать часов их разлуки произошло какое-то небывалое

несчастье, но мало-по-малу она приходила в себя, и вот улыбалась -- так, как

днем не улыбалась никогда. Что его больше всего восхищало в ней? Ее

совершенная понятливость, абсолютность слуха по отношению ко всему, что он

сам любил. В разговорах с ней можно было обходиться без всяких мостиков, и

не успевал он заметить какую-нибудь забавную черту ночи, как уже она

указывала ее. И не только Зина была остроумно и изящно создана ему по мерке

очень постаравшейся судьбой, но оба они, образуя одну тень, были созданы по

мерке чего-то не совсем понятного, но дивного и благожелательного, бессменно

окружавшего их.

Когда он поселился у Щеголевых и увидел ее в первый раз, у него было

ощущение, что он уже многое знает о ней, что и имя ее ему давно знакомо, и

кое-какие очертания ее жизни, но до разговора с ней он не мог себе уяснить,

откуда и как это знает. Сначала он видал ее только за обедом и осторожно

наблюдал за ней, изучая каждое ее движение. Она едва говорила с ним, хотя по

некоторым признакам -- не столько по зрачкам, сколько по отливу глаз, как бы

направленному в его сторону, -- он знал, что она замечает каждый его взгляд,

двигаясь так, словно была всг время ограничена легчайшими покровами того

самого впечатления, которое на него производила; и оттого, что ему казалось

вовсе невозможным какое-либо свое участие в ее душе и жизни, он испытывал

страдание, когда выглядывал в ней что-нибудь особенно прелестное, и отрадное

облегчение, когда в ней мелькал какой-нибудь недостаток красоты. Ее бледные

волосы, светло и незаметно переходившие в солнечный воздух вокруг головы,

голубая жилка на виске, другая -- на длинной и нежной шее, тонкая кисть,

острый локоть, узость боков, слабость плеч и своеобразный наклон стройного

стана, как если б пол, по которому она, разогнавшись как на коньках,

устремлялась, спускался всегда чуть полого к пристани стула или стола, где

был ей нужный предмет, -- всг это воспринималось им с мучительной

отчетливостью, и потом, в течение дня, бесконечное число раз повторялось в

его памяти, отзываясь всг ленивее, бледнее и отрывистее, теряя жизнь и

доходя, из-за машинальных повторений распадающегося образа до какой-то

изломанно тающей схемы, в которой уже почти ничего не было от первоначальной

жизни; но как только он ее видел вновь, вся эта подсознательная работа по

уничтожению ее образа, власти которого он всг больше боялся, шла на смарку,

и опять вспыхивала красота, -- ее близость, страшная доступность взгляду,

восстановленная связь всех подробностей. Если в те дни ему пришлось бы

отвечать перед каким-нибудь сверхчувственным судом (помните, как Ггте

говаривал, показывая тростью на звездное небо: "Вот моя совесть!"), то вряд

ли бы он решился сказать, что любит ее, -- ибо давно догадывался, что никому

и ничему всецело отдать душу неспособен: оборотный капитал ему был слишком

нужен для своих частных дел; но зато, глядя на нее, он сразу добирался

(чтобы через минуту скатиться опять) до таких высот нежности, страсти и

жалости, до которых редкая любовь доходит. И среди ночи, особенно после

долгой работы мысли, наполовину выйдя из сна как бы не с той стороны, где

рассудок, а с черного хода бреда, он с безумным, тягучим упоением чувствовал

ее присутствие в комнате на поспешно и неряшливо приготовленной бутафором

походной койке, в двух шагах от него, но пока он лелеял свое волнение,

наслаждался искушением, краткостью расстояния, райской возможностью, в

которой, впрочем, ничего плотского не было (а была какая-то блаженная замена

плотского, выраженная в терминах полусна), его заманивало обратно забытье, в

которое он безнадежно отступал, думая, что всг еще держит добычу.

По-настоящему же она никогда ему не снилась, довольствуясь присылкой

каких-то своих представительниц и наперсниц, которые бывали вовсе на нее

непохожи, а возбуждали в нем ощущение, оставлявшее его в дураках, чему был

свидетелем синеватый рассвет.

А потом, совсем проснувшись, уже при звуках утра, он сразу попадал в

самую гущу счастья, засасывающую сердце, и было весело жить, и теплилось в

тумане восхитительное событие, которое вот-вот должно было случиться. Но как

только он воображал Зину, он видел лишь бледный набросок, который голос ее

за стеной не в силах был зажечь жизнью. А через час-другой он встречался с

ней за столом, и всг восстанавливалось, и он снова понимал, что, не будь ее,

не было бы этого утреннего тумана счастья.

Как-то, спустя дней десять после знакомства, она вдруг вечером

постучалась к нему и надменно-решительным шагом, с почти презрительным

выражением на лице, вошла, держа в руке небольшую, спрятанную в розовой

обертке, книгу. "У меня к вам просьба, -- сказала она быстро и сухо. --

Сделайте мне тут надпись"; Федор Константинович книгу взял -- и узнал в ней

приятно потрепанный, приятно размягченный двухлетним пользованием (это было

ему совершенно внове) сборничек своих стихов. Он очень медленно стал

откупоривать пузырек с чернилами, -- хотя в иные минуты, когда хотелось

писать, пробка выскакивала, как из бутылки шампанского; Зина же, посмотрев

на его теребившие пробку пальцы, поспешно добавила: "Только фамилью, --

пожалуйста, только фамилью". Он расписался, хотел было поставить дату, но

почему то подумал, что в этом она может усмотреть вульгарную

многозначительность "Ну вот, спасибо", -- сказала она и, дуя на страницу,

вышла.

Через день было воскресенье, и около четырех вдруг выяснилось, что она

одна дома: он читал у себя, она была в столовой и изредка совершала короткие

экспедиции к себе в комнату через переднюю, и при этом посвистывала, и в ее

легком топоте была топографическая тайна, -- ведь к ней прямо вела дверь из

столовой. Но мы читаем и будем читать. "Долее, долее, как можно долее буду в

чужой земле. И хотя мысли мои, мое имя, мои труды будут принадлежать России,

но сам я, но бренный состав мой, будет удален от нее" (а вместе с тем, на

прогулках в Швейцарии, <i>так</i> писавший, колотил перебегавших по тропе ящериц,

-- "чертовскую нечисть", -- с брезгливостью хохла и злостью изувера).

Невообразимое возвращение! Строй? Вот уж всг равно какой. При монархии --

флаги да барабан, при республике -- флаги да выборы... Опять прошла. Нет, не

читалось, -- мешало волнение, мешало чувство, что другой бы на его месте

вышел к ней с непринужденными, ловкими словами; когда же он представлял

себе, как сам выплывет и ткнется в столовую, и не будет знать, что сказать,

то ему начинало хотеться, чтобы она скорее ушла, или чтоб вернулись домой

Щеголевы. И в то самое мгновение, когда он решил больше не прислушиваться и

нераздельно заняться Гоголем, Федор Константинович быстро встал и вошел в

столовую.

Она сидела у балконной двери и, полуоткрыв блестящие губы, целилась в

иглу. В растворенную дверь был виден маленький, бесплодный балкон, и

слышалось жестяное позванивание да пощелкивание под прыгивающих капель, --

шел крупный, теплый апрельский дождь.

"Виноват, -- не знал, что вы тут, -- сказал Федор Константинович лживо.

-- Я только хотел вам насчет моей книжки: это не то, это плохие стихи, т. е.

не всг плохо, но в общем. То, что я за эти два года печатал в "Газете",

значительно лучше".

"Мне очень понравилось то, что вы раз читали на вечере, -- сказала она.

-- О ласточке, которая вскрикнула".

"Ах, вы там были? Да. Но у меня есть еще лучше, уверяю вас".

Она вдруг вскочила со стула, бросила на сиденье штопку и, болтая

опущенными руками, наклоняясь вперед, мелко переставляя как бы скользящие

ноги, быстро прошла в свою комнату и вернулась с газетными вырезками, -- его

и кончеевские стихи.

"Но у меня, кажется, не всг тут", -- заметила она.

"Я не знал, что это вообще бывает", -- сказал Федор Константинович, и

добавил неловко: "Буду теперь просить, чтобы делали вокруг такие дырочки

пунктиром, -- знаете, как талоны, чтоб было легче отрывать".

Она продолжала возиться с чулком на грибе и, не поднимая глаз, но

быстро и хитро улыбнувшись, сказала:

"А я знаю, что вы жили на Танненбергской семь, я часто бывала там".

"Да что вы", -- удивился Федор Константинович.

"Я знакома еще по Петербургу с женой Лоренца, -- она мне когда-то

давала уроки рисования".

"Как это странно", -- сказал Федор Константинович.

"А Романов теперь в Мюнхене, -- продолжала она. -- Глубоко противный

тип, но я всегда любила его вещи".

Поговорили о Романове. О его картинах. Достиг полного расцвета. Музеи

приобретали... Пройдя через всг, нагруженный богатым опытом, он вернулся к

выразительной гармонии линий. Вы знаете его "Футболиста"? Вот как раз журнал

с репродукцией. Потное, бледное, напряженно-оскаленное лицо игрока во весь