Смекни!
smekni.com

Граф Л.Н. Толстой: путь к «Войне и миру» (стр. 1 из 3)

Ранчин А. М.

Своеобразие “Детства” и “Отрочества” тонко подметил литератор и критик Н. Г. Чернышевский в статье “Детство и отрочество. Военные рассказы гр. Толстого” (1856). Он назвал отличительными чертами толстовского таланта “глубокое знание тайных движений психической жизни и непосредственную чистоту нравственного чувства”. (Библиотека русской критики: Критика 50-х годов XIX века. М., 2002. С. 250.)

По тонкому сравнению критика, «eсть живописцы, которые знамениты искусством уловлять мерцающее отражение луча на быстро катящихся волнах, трепетание света на шелестящих листьях, переливы его на изменчивых очертаниях облаков: о них по преимуществу говорят, что они умеют уловлять жизнь природы. Нечто подобное делает граф Толстой относительно таинственнейших движений психической жизни. В этом состоит, как нам кажется, совершенно оригинальная черта его таланта. Из всех замечательных русских писателей он один мастер на это дело».

Три повести Толстого - не последовательная история воспитания и взросления главного героя и рассказчика, Николеньки Иртеньева. Это описание ряда эпизодов его жизни - детских игр, первой охоты и первой влюбленности в Сонечку Валахину, смерти матери, отношений с друзьями, балов и учебы... То, что окружающим кажется мелким, недостойным внимания и то, что для других является действительными событиями жизни Николеньки, в сознании самого героя-ребенка занимают равное место. Обида на воспитателя Карла Ивановича, который убил над головой Николеньки муху хлопушкой и разбудил его, переживается героем не менее остро, чем первая любовь или разлука с родными. Толстой подробно описывает чувства ребенка.

В «Детстве» Толстой открывает многослойность сознания, в котором одновременно уживаются противоположные чувства, стремления и мысли, искренность соседствует с чертами некоего любования собой, а порой и притворства. Так, Николенька, потерявший милую, бесконечно дорогую ему маменьку, скорбит, но какие разноречивые чувства уживаются в его душе. И не просто уживаются, а смешиваются и перетекают друг в друга: «Вспоминая теперь свои впечатления, я нахожу, что только одна эта минута самозабвения была настоящим горем. Прежде и после погребения я не переставал плакать и был грустен, но мне совестно вспомнить эту грусть, потому что к ней всегда примешивалось какое-то самолюбивое чувство: то желание показать, что я огорчен больше всех, то заботы о действии, которое я произвожу на других, то бесцельное любопытство, которое заставляло делать наблюдения над чепцом Мими и лицами присутствующих. Я презирал себя за то, что не испытываю исключительно одного чувства горести, и старался скрыть все другие; от этого печаль моя была неискренна и неестественна. Сверх того, я испытывал какое-то наслаждение, зная, что я несчастлив, старался возбуждать сознание несчастия, и это эгоистическое чувство больше других заглушало во мне истинную печаль» (гл. XXVII).

В советское время часто цитировалось ленинское определение искусства Толстого как «срывания всех и всяческих масок». Между тем, если не ограничивать это «искусство» социальным обличением, как это делал Ленин, становится очевидным, что Толстой открывает, высветляет любые формы рисовки, наигранности, неискренности, присущие и людям неплохим, присущие почти всем — по крайней мере, в верхах общества.

Герои Толстого — и Николенька Иртеньев первый в этом ряду — в большинстве своем не социальные типы и определенно очерченные характеры с устойчивым набором качеств. «Человек у Толстого не ограничен своим характером. В дотолстовском романе считалось высшим достижением, если решительно все, что сообщалось о герое, определяло его характер. Это было лучшей похвалой писателю. Но герой Толстого — больше, чем характер. То есть он действует не только как характер, но и как тот, в ком проявляются, через кого познаются законы и формы общей жизни. <…>

Текучесть толстовского персонажа — это не отсутствие характера, а особое отношение между свойствами этого характера, мотивами поступков и самими поступками. <…> Персонажи Толстого бывают умными, храбрыми, добрыми, но это не значит, что все побуждения, возникающие в их сознании, соответствуют этим качествам. Характер с устойчивыми свойствами — только один из элементов многослойной ситуации, всякий раз определяющей поведение. Исследуемые Толстым процессы — это и есть непрерывная смена взаимосвязанных ситуаций», — писала Л. Я. Гинзбург (Гинзбург Л. Я. О психологической прозе. Изд. 3-е. М., 1999. С. С. 272, 274—275).

Изображение чувств героя в “Детстве”, “Отрочестве” и “Юности” напоминает анализ собственных переживаний в дневниках Толстого. Так, «жизненные правила», которые вырабатывает и устанавливает для себя Николенька Иртеньев («Отрочество»), напоминают аналогичные правила самовоспитания и самоконтроля, записываемые в дневниках Толстым. Намеченные в дневниках и воплощенные в этих трех повестях принципы изображения внутреннего мира персонажей перейдут в романы “Война и мир”, “Анна Каренина” и во многие другие более поздние произведения Толстого. Отдельные художественные образы и мотивы трилогии будут варьироваться в этих сочинениях. Таков образ няни Натальи Савишны, вяжущей чулок в доме, где умирает Николенькина мать. «Эхом», отголоском этого образа, в глубине которого мерцают символические ассоциации с прядущей Паркой, античной богиней судьбы, будет в «Войне и мире» Наташа Ростова, сидящая с вязаньем у постели смертельно раненого князя Андрея Болконского. А сама Наталья Савишна, добрая и милая, — первая из персонажей Толстого — простых, естественных людей. Имя Нехлюдова, друга Николая Иртеньева, носят герои «Записок маркера» (1853), «Утра помещика» (1856), рассказа «Из записок князя Нехлюдова. Люцерн» (1857), романа «Воскресение» (1889—1899). Так Дмитрий Нехлюдов как автобиографический герой сменит Николая Иртеньева. А рассуждение из черновиков «Детства» об искусственности деления людей по их качествам на добрых и злых, умных и глупых будет повторено спустя много лет в авторском отступлении из романа «Воскресение», содержащем мысль, что люди неоднозначны, но в их развитии в тот или иной момент могут доминировать те или иные свойства («Воскресение», ч. 1, гл. LIX).

В трилогии Толстой отталкивается от поэтики романтического повествования — с исключительным героем и невероятными приключениями; далекими для него оказываются и бывшие очень модными в то время романы Ч. Диккенса, повествующие о судьбах детей — «Приключения Оливера Твиста», «Дэвид Копперфилд» и другие. В романах Диккенса повествование скреплялось авантюрным сюжетом, взросление и воспитание героя неразрывно связаны с переменами его участи. Толстого же привлекают именно и только движения души, переживания мальчика и юноши, за пределами его сознания, казалось бы, незначимые, никому не интересные. «”Детство” сцепляется не движением событий, образующих фабулу, а последовательностью различных сцен. Последовательность эта обусловлена временем. Так вся первая часть “Детства” представляет собой описание ряда сцен, сменяющих друг друга в течение одного дня — с утра до вечера, по движению часовой стрелки: пробуждение, утренний час, у отца в кабинете, урок, обед, охота, игры и т. д. <…> Параллельно с этим совершается переход из комнаты в комнату — события первой части почти не выходят за пределы этого ограниченного пространства» (Б. М. Эйхенбаум). Исследователь обратил внимание, что события, описанные в повести, укладываются в два дня, причем между этими днями проходит большой промежуток времени (Эйхенбаум Б.М. Молодой Толстой // Эйхенбаум Б.М. О литературе. М., 1987. С. 75-77).

«Мелочность» (дробность) психологического анализа сочетается с «генерализацией» (термины Б. М. Эйхенбаума). Эту черту поэтики толстовских повестей отмечал еще П. В. Анненков в статье «О мысли в произведениях изящной словесности (Заметки по поводу последних произведений гг. Тургенева и Л. Н. Т<олстого>» (1855): «Автор доводит читателя неослабной проверкой всего встречающегося ему до убеждения, что в одном жесте, в незначительной привычке, в необдуманном слове человека скрывается иногда душа его и что они часто определяют характер лица так же верно и несомненно, как самые яркие, очевидные поступки его. Обе части рассказа наполнены подобными изображениями роли второстепенных и третьестепенных признаков в жизни человека, но особенно выказалось это присутствие мысли, наполняющей содержанием все, до чего она коснулось, в главах второго рассказа — «Отрочество». В одной из них, например, автор рисует способ держаться двух подруг, Любоньки Катеньки, и, не говоря ни слова о разности их характеров, открывает нравственную сущность обеих девушек — в манере ходить, носить голову, складывать руки, говорить с людьми и смотреть на подходящего, — возвышая таким образом незначительные внешние признаки до верных, глубоких психических свидетельств. Происшествия в рассказе имеют точно такое же значение: везде это перевод мысли на дело, на существенность. Каждая дробная часть душевной, нравственной жизни отражается у автора в таком же дробном мелком, но грациозном и верном случае» (Библиотека русской критики: Критика 50-х годов XIX века. С. 230).

Рассказ о детстве, отрочестве и юности героя, в своей основе автобиографический, сопровождается многочисленными комментариями, наблюдениями, умозаключениями — обобщениями, посвященными природе человека; обобщения эти многом напоминают анализ человеческого характера в нравственно-философских сочинениях XVIII и даже XVI столетия («Опыты» Мишеля Монтеня). Показательно раздражение Толстого заменой заглавия «Детство» на «История моего детства», совершенной издателем журнала «Современник» Н. А. Некрасовым при первой публикации повести: «Заглавие “Детство” и несколько предисловия объясняли мысль сочинения; заглавие же “История моего детства”, напротив, противоречит ей», — выражал автор повести свое недовольство в письме издателю «Современника». Толстой объяснял, что история его детства, история единичного человека, не может быть интересна читателю.