Смекни!
smekni.com

Народно-православный "большевизм" как основа социальной утопии в поэзии и мировоззрении Сергея Есенина (стр. 1 из 2)

Народно-православный "большевизм" как основа социальной утопии в поэзии и мировоззрении Сергея Есенина.

Н.Н. Мисюров. Омский государственный университет, кафедра русской и зарубежной литературы

Отечественное литературоведение, как и общественное сознание, всегда грешило схематизмом. От советской идеологизированной оценки Сергея Есенина как поэта-"попутчика" нынешнее читательское восприятие ( в особенности в недавний юбилей 1995 г.) качнулось в противоположную крайнюю формулу - "пасынка"удушаемой большевиками классической русской культуры. Полускрытая негативность коммунистического неприятия есенинской поэзии, заданная когда-то статьями Н. Бухарина и клеветническими опусами "союзписательского"отребья, сменилась малопонятной мифологизацией есенинской судьбы . Из "блудного сына" русского народа умудрились сделать скандального кумира российской богемы и эстетствующего хулигана, в одиночку противостоящего своими выходками комиссарскому хамству.

Метаморфозы российского непонимания собственных национальных классиков удивительны и обидны. При жизни Есенина клеймили "фашиствующим хулиганом". Первое посмертное собрание сочинений ( 1961 г.) открывалось любопытным сопоставлением Есенина с Алекесеем Кольцовым ( со ссылкой, конечно же, на Белинского: "...носил в себе все элементы русского духа, в особенности - страшную силу в страдании и наслаждении, способность бешено предаваться и печали, и веселию..." [1]). Издателям хотелось, очевидно, таким образом объяснить есенинские "кабацкие" сложности поведения и вписать его в официальную "галерею" русских классиков от Крылова до Горького. В новейших публикациях Есенина сопоставляют с английскими декадентами, в частности, с Оскаром Уайлдом ( со ссылкой на самого Есенина, как- то назвавшего себя "деревенским Обри Бёрдслеем", - так звали одного из замечательнх графиков английского символизма и друга О. Уайлда ). При этом как бы забывается известная ироничная фраза Есенина из манифеста русских имажинистов: "Уайлд в лаптях для нас столь же приятен, как и Уайлд с цветком в петлице и лакированных башмаках" [3, т.5, с.147]. Прихотливое уравнивание имажинистского пафоса молодежного бунта и символистского антибуржуазного пафоса общественного вызова неточно и не совсем справедливо. "Мужицкая" логика Есенина не позволяла ему упиваться пустячным декадентским "протестом" всерьез.

Сложившаяся хрестоматийная традиция однозначно разделяет Сергея Есенина и "Русь Железную" - советский режим, так грубо и страшно менявший облик привычной поэту русской деревни, "Руси уходящей", "бесприютной". Популярной стала теперь резко звучащая цитата из есенинского письма ( к А. Кусикову, в Париж, от 7 февраля 1923 г.) :"Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть.Надоело это блядское, снисходительное отношение власть имущих, а еще тошней переносить подхалимство своей же братии к ним..."[7].

Однако трагические - по своим последствиям для судьбы поэта и его творчества - симпатии Есенина к русской революции и учинившим октябрьский переворот большевикам не вычеркнуть из его бумаг, как не выкинуть слов из его песен. Февральские события он с Л. Каннегисером примет поначалу восторженно ( "Россия, Свобода, Керенский на белом коне..."), спустя десять лет печально назовет ту эпоху "краснобанточно-лимонадной". С большевиками отношения были еще более запутанными: октябрьские события он воспел в "Песни о Великом походе", однако же припомнил в связи с ними страшную пугачевщину; затеянную коммунистическими вождями гражданскую войну со своим народом он осмелится осудить в вызывающе-скорбном цикле "Кобыльи корабли"; не разгаданного им Ульянова-Ленина окрестит "капитаном Земли",но без особых симпатий ( "с лысиною, как поднос, Глядел скромней из самых скромных" [3, т.3, с.143]); запишется в партию к эсерам, но от гнусных "товарищей", вроде Якова Блюмкина, решительно открестится ( "Не расстреливал несчастных по темницам. Я всего лишь уличный повеса..." [3, т.2, с.119] ). Аполитичными настроения Есенина нельзя назвать, он мучительно пытался определить собственную позицию по поводу двусмысленных метаморфоз Революции, в которую он так поверил:"Теперь, когда от революции остались только хрен да трубка, теперь, когда там ( писалось из Америки. - Н. М.) жмут руки тем, кого раньше расстреливали... Я перестаю понимать, к какой революции я принадлежал. Вижу только, что ни к февральской, ни к октябрьской. По- видимому, в нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь" [7, с.170].

На первый взгляд, трудно понять, что вдохновляло его поэтическую натуру в жесточайший период очередной русской Смуты ( "Окаянные дни", по определению Бунина), что заставляло его лиричнейшую Музу вполне добровольно служить кровавому игу Совнаркома, тем, кто как раз "расстреливал несчастных по темницам". В конце концов и гибель его была предрешена этими сомнительными знакомствами с хозяевами Кремля и Лубянки. К сожалению, поэт часто бравировал этим пагубным "приятельством", как всякий гений, не умеющий согласовывать свою жизнь с прозой жизни вообще, он не замечал, как трагически и страшно сжимается незримое кольцо вокруг него - уже не цензурной, но гэпэушной "опёки" над ним. Сегодня, когда мало кто сомневается в причастности советских спецслужб к есенинскому "самоубийству", известно, что гостиница "Англетер" числилась по ведомству ГПУ-НКВД, попасть туда можно было только через особое разрешение, комендант ее В. Назаров ( по признаниям вдовы в телеинтервью 1995 г. ) непосредственно организовал инсценировку номера "самоубийцы", а руководил расправой, по всей видимости, "журналист" Г. Устинов, высокопоставленный офицер ГПУ и назойливый "приятель" Есенина. Даже в гробу спецслужбы в те трагические дни рождества 1925 года не оставляли его в покое: не был допущен к телу Есенина Клюев, зато еще один "друг", В. Эрлих, капитан НКВД по новым данным, трижды занимался приготовлением тела "повесившегося" к милицейскому фотографированию! Как и Николай Гумилев, Есенин оказался "случайной" жертвой масштабных репрессий, на сей раз русский поэт встрял в закулисные партийные разборки сталинистов и зиновьевцев накануне XIV съезда ВКП (б)... Злополучная российская литературная дилемма "Поэт или Гражданин" в есенинском миросозерцании и самовосприятии обернулась невыносимыми ежечасными муками поэтического самобичевания: "проснулась боль в угасшем скандалисте", "что случилось? что со мною сталось?", "равнодушен я стал к лачугам...", "ужель нет выхода в моем пути заветном?" и т.п. Подобных строчек можно отыскать множество в его поздних стихах. Юного Есенина петербургский бомонд воспринял когда-то, по свидетельству А.М. Горького, не то романтическим Лоэнгрином, не то оперным "Ваней из "Жизни за царя" [2]. Что-то в этих эпитетах обидное, барски снисходительное, что-то - от искреннего восхищения "отцов" ( и мэтресс вроде Зинаиды Гиппиус ) Серебряного века перед свежей силой "детей". От 1913 к 1919 гг. совершилось преображение: его друг и такой же страдалец за русское крестьянство поэт Николай Клюев наречет Есенина сказочным Китоврасом ( мудрый, влюбчивый и несчастный полухерувим- полудемон древнерусских преданий ) и "серафимом опальным", стихотворная метафора окажется пророчески страшной "- ...вся в крови рубашка...Где ты, Углич мой?"[4]. Невинно убиенный царевич Димитрий становился символом судьбы и Клюева, и Есенина... Правда сам Есенин разглядит в себе, уже в тяжком 1925-м - в лермонтовском ли духе ( "Собранье зол его стихия...") или же в духе "достоевщины" ( черт, явившийся Ивану Карамазову ) - Черного человека. Убийственная несправедливость момента заключалась еще и в том, что в одночасье с есенинским горьким прозрением авторитетнейший не только для всей эмиграции И. Бунин откликнулся на новые русские события жесткой по тону публицистической статьей "Инония и град Китеж"( парижская газета "Возрождение". 1925. 12 окт. ). Обличая новейшее "монгольское засилие и наваждение", с праведным гневом восставая на коммунистические "рожи" и подлую власть "киргизской руки", Бунин несправедливо зачислил в противники русской культуры и "какого- нибудь Есенина, Ивана Непомнящего", обидно назвав его стихи "скифскими виршами" [6].

Точно обозначить место Сергея Есенина в поэзии Серебряного века и советской эпохи невозможно. Формулы "деревенский поэт" или же "всерусский, национально-космический" мало что проясняют, в контексте эстетики и даже эстетизма 1910-х гг. его можно определить как одного из вождей имажинизма. Но он сам, отстаивая "теорию поэтических напечатлений", запальчиво требовал необходимость "синедриона толкователей" для поэзии собственной и поэзии своих товарищей, При этом категорически не принимал как крайность "мистическое изографство", предпочитая "двойное зрение", "оправданное двойным слухом моих отцов, создавших "Слово о полку Игореве"..." [3, т.5, с.50]. Стоит ли повторять, что есенинский эстетизм всегда отдавал "мужичьим" эпатажем ( знаменитые шелковый цилиндр и будто бы пушкинскаая накидка подавались им как ценное приобретение удачливого и разбогатевшего паренька из провинции; "как корове седло" - скажет он о чемодане модных галстуков, навезенных им зачем- то из заграничной поездки ). Вместе с тем это была какая-то нарочитая маска, скрывавшая почти детскую беззащитность. И вообще он был заядлый книжник: книжная традиция, наследие классической эпохи, новинки западноевропейского модернизма были ему хорошо знакомы, творчески использовались в собственных произведениях.

Что же скрывалось за есенинским разладом с самим собой в связи с необходимостью определиться в отношениях к большевистским властям и устроенному ими "черному переделу" России - его, есенинской, Руси? "Не было паскуднее и омерзительнее времени... Тяжелое за эти годы состояние государства в международной схватке за свою независимость выдвинуло на арену литературы революционных фельдфебелей, которые имеют заслуги перед пролетариатом, но ничуть не перед искусством" ( из ненапечатанной статьи ноября 1923 года) [7, с.176]. Обратим внимание на странное сочетание неприятия революционных "перегибов" и сопереживание "делу пролетариата": в чем-то схожие интонации можно отыскать разве что в иных лермонтовских стихах ( "Настанет год, России черный год, Когда царей корона упадет; Забудет чернь к ним прежнюю любовь, И пища многих будет смерть и кровь... В тот день явится мощный человек..."[5] ). "Песнь о великом походе", "Пантократор" и даже "Кобыльи корабли" написаны явно не в пушкинском тоне здравомыслия ( "Не приведи Бог видеть русский бунт - бессмысленный и беспощадный"[13]), а в духе лермонтовского упоения народным бунтом. Задумаемся над тем, что романтический дворянский республиканизм предшественников, прежде всего декабристов, доведен Лермонтовым до провокационного народного, почти разбойничьего, опьянения "волей" (напомню, что Г. Федотов отмечал принципиальное неразличение русским ухом понятий "воля" и "своеволие"[10]). Лермонтовское "политическое" бунтарство объясняют традиционно байронизмом его поэтических настроений и даже личной взаимной неприязнью Лермонтова- Столыпина ( по материнской линии, через бабушку ) и Николая Павловича как Романова- Салтыкова ( по отцовской линии, согласно не только придворным сплетням, но и серьезным мемуаристам, Павловичи были Романовыми "условно"). Никто еще не указывал на народно-православную основу лермонтовского "большевизма", а ведь впервые эти нотки появились в "Песне про купца Калашникова..." ( 1838 ), в ряде стихотворений и в незавершенном романном наброске "Вадим"( 1833 - 1834, публикация 1873), очевидны они и в последующем творчестве поэта. "Плебейские" комплексы отца ( воплощенные в Печорине из "Княгини Лиговской") и "барский" аристократизм, воспитанный в нем бабушкой, соединились в Лермонтове причудливым образом. "Богемность" поведения Есенина сродни такому аристократическому чувству ( к примеру, он ужасно гордился в 1916 - 1917 гг. "знакомством" с императрицей Александрой Федоровной, которой читал свои стихи в Царском Селе - посреди бедствий войны, да еще в обители пушкинской музы!) , а комплексы деревенского интеллигента из-под Рязани в чем-то соответствовали ощущениям петербургского изгоя лермонтовского романа.