Смекни!
smekni.com

Странствователь и домосед (стр. 3 из 4)

Мы не можем выйти за пределы жизни в циклическом времени, бороться с жизнью в циклическом времени бессмысленно. Единственное что мы можем сделать — это насытить нашу жизнь в пределах цикла событиями и фактами. Обломов жил, когда любил Ольгу. На фоне предыдущего лежания на диване его жизнь наполнилась смыслом, насыщение цикла новизной делает человека счастливым. Так “Обломов” превращается в роман о том, что любой прогресс — это иллюзия, а представление о линейном движении — самообман, но человек не должен подчиняться монотонности цикла. Национальные различия между Обломовым и Штольцем оказываются нерелевантны как для Ольги, так и для читателя. Как Лизавета Васильевна в “Обыкновенной истории” сравнивала двух мужчин: Петра Ивановича и племянника Александра, приходя к неутешительному для себя выводу, что Александр повторяет её мужа, так в “Обломове” Ольга сравнивает двух других мужчин, и вывод её столь же неутешителен (опыт описания художественного мира “Обломова” с бахтинских позиций, достаточно близких нам, но с иными результатами см.: ФаустовА.А. Роман И.А.Гончарова “Обломов”: художественная структура и концепция человека: Автореф. дисс. ... канд. филол. наук. Тарту, 1990).

“Обыкновенная история” и “Обломов”, таким образом, как и “Лихая болесть”, — вариации на тему о странствователях и домоседах. Обломов — это не “лишний человек”, а человек, подчинившийся монотонности цикла. Любовь, конечно, не даёт человеку всей полноты бытия, но любовь является одним из важнейших и ярчайших проявлений этой полноты. Следовало пережить любовь, и это стало второй интермедией в жизни Гончарова, о которой так много уже написано (см. в первую очередь: ЧеменаО.М. Создание двух романов: Гончаров и шестидесятница Е.П.Майкова. М., 1966. Вот без преувеличений редкая книга, которая пытается доказать, что поломанная судьба женщины, ушедшей от обычной жизни, отдавшей себя “новым людям” и новым веяниям, поистине была счастливой: факты противоречат О.М.Чемене, а О.М.Чемена — фактам).

Третье измерение

Известен закон оптики: луч света, падая на поверхность, будет иметь угол отражения, равный углу падения. Примерно так построил свой загробный мир Данте: падение человечества в бездну греха и порока оборачивается подъёмом на гору очищения, поскольку бездна Ада с наружной стороны и представляет собой гору Чистилища.

Предыдущие романы Гончарова развёртывались в одной плоскости. Исчерпав её, Гончаров пробует третье измерение.

В “Обрыве” (1849–1868, опубликован в 1869-м) ценность человеческой жизни определяется тем, доступно ли человеку падение. Так “Обрыв” становится новой гончаровской формулой жизни. Для понимания романа очень важен один эпизод очерка “Литературный вечер” (1877, опубликован в 1880-м). Здесь между героями происходит следующий разговор:

“—…Нет, вы отвечайте, куда он мчится, этот ваш либерализм? — прибавил старик громко.

—Почём я знаю, куда! — сказал Кряков. — Пусть решит наш мудрец! — он указал на Чешнева.

—Почём я знаю — куда, — повторил Чешнев, — это верно! Это один возможный, искренний ответ псевдолиберализма! А он мчится мало-помалу к той бездне, — заключил он, — от которой, умирая, отвернулся и Герцен и куда отчаянно бросился маниак Бакунин, увлекая за собой Панургово стадо…” (7, 108). Панургово стадо — это то стадо свиней-бесов, которое изгнал из бесноватого Иисус и которое бросилось в бездну. “Паровоз либерализма” летел не вперёд (сказать так было бы только привычно для нашего слуха), а вниз.

В “Обрыве” происходит полное изменение поэтики романа. В “Обыкновенной истории” и “Обломове” женщина была зеркалом, в котором отражались и которым проверялись мужчины. Теперь таким зеркалом является мужчина — Райский, и вся его роль сводится фактически к тому, чтобы пронести мимо галереи женщин свое художническое зеркало и выверить ценность и красоту каждого образа (в этом смысле свою роль художника Райский всё-таки выполняет, и это оправдывает и объясняет первоначальное название романа — “Художник”). Несколько раз повторяются Райским слова о сходстве “романа” и “жизни”: “…Пишу жизнь — выходит роман; пишу роман — выходит жизнь” (6, 195); “Жизнь — роман, и роман — жизнь” (5, 43). Речь, таким образом, идёт о том, что то, что рассказывается в “Обрыве”, не есть просто слепок с жизни, но определённая формула жизни, более ёмкая и определённая, нежели отдельный жизненный “случай”. И если Райский не написал “романа”, то, он во всяком случае представил его в жизни, что, как можно понять, не так уже и мало.

Но что же представляет нам Райский?

Мы видим, что некоторые женщины, однажды “пав” (мы ещё вернёмся к обсуждению этого понятия, которое не устраивало и Гончарова, но сейчас будем использовать его так же, как и Гончаров, — в кавычках), уже не могут подняться, они не уподобляются солнечному лучу и не могут “отразиться” от поверхности стекла: такова Наташа, которая и хотела бы, и видит такую возможность, но она существует для неё только в теории, но не как реальность; таковы Марина и жена приятеля Райского Козлова, которые просто не мыслят для себя иной жизни. Другие женщины просто не могут “пасть” — но не потому, что они такие “чистые”, а потому, что и они тоже не похожи на солнечный луч, который проникает до любого зеркала: таковы Софья Беловодова и Марфенька — и обе в силу известной ограниченности. И это вправду недостаток — ограниченность солнечного луча в возможности его “падения”. Третий тип женщин — это солнечные лучи, это бабушка и Вера, которые “пали”: грянулись о землю, ударились больно, но прошли испытание жизнью; отразились в зеркале мужчины и обрели новую силу в этом зеркале. Зеркало им потом может оказаться и ненужным, и без него обойдутся они, поднимаясь всё выше и выше.

На этом фоне становится понятен “критический этюд” Гончарова о “падшей” женщине — о комедии Грибоедова “Горе от ума”, написанный в 1872году, — “Мильон терзаний”. Самая смелая и совершенно непонятная интерпретация в нём Софьи Фамусовой объясняется очень просто: ни одно “падение” женщины не есть собственно падение, и не может оно служить шкалой для измерения ценности того или иного образа. Ночи, проведённые Софьей с Молчалиным (чем бы они в эти ночи ни занимались), ни о чём дурном про Софью не говорят, но свидетельствуют о силе её характера, об известной мужественности и способности подняться над привычными людскими установлениями.

Следовательно, пространство жизни дискретно, “поверхность” жизненного поля не бесконечно ровна и гладка, поэтому любое движение человека по жизни нельзя интерпретировать только в плоскостных проекциях точки, линии и окружности. Чтобы измерить глубину жизни, мы поневоле должны применить и третье измерение — вниз, которое должно обратиться по закону отражения солнечного луча измерением вверх. Обрыв около реки обязательно имеет и свою противоположность: круто скатываясь вниз, он предполагает подъём вверх на другом берегу. Гончаров знает и любит это движение.

Напомню суждения героев об обрыве. “Я каждый день бродил внизу обрыва”, — пишет Вере Марк Волохов (6, 353). “Мой грех!” — восклицает Татьяна Марковна про путешествие Веры ко дну обрыва (6, 322). А сама Вера, убеждая Райского отпустить её на свидание с Волоховым, обещает ему: “Я никогда не пойду с обрыва больше…” — а когда она обессилела в мучительной борьбе с ним, Райский готов ей помочь: “Она протягивала руку к обрыву, глядя умоляющими глазами на Райского.

Он собрал нечеловеческие силы, задушил вопль собственной муки, поднял её на руки.

—Ты упадёшь с обрыва, там круто… — шепнул он, — я тебе помогу…

Он почти снёс её с крутизны и поставил на отлогом месте, на дорожке. У него дрожали руки, он был бледен” (6, 253). Сам же Райский признаётся: “Я бегу от этих опасных мест, от обрывов, от пропастей!..” (6, 405). Чистая Марфенька говорит о том, что обрыв ей вовсе неведом: “…я не хожу с обрыва, там страшно, глухо!” (5, 176). Решительно и просто поступает Тушин, когда говорит: “Ведь если лес мешает идти вперед, его вырубают, море переплывают, а теперь вон прорывают и горы насквозь, и всё идут смелые люди вперёд! А здесь ни леса, ни моря, ни гор — ничего нет: были стены и упали, был обрыв и нет его! Я бросаю мост через него и иду, ноги у меня не трясутся… Дайте же мне Веру Васильевну, дайте мне её! — почти кричал он, — я перенесу её через этот обрыв и мост — и никакой чёрт не помешает моему счастью и её покою — хоть живи она сто лет! Она будет моей царицей и укроется в моих лесах, под моей защитой, от всяких гроз и забудет всякие обрывы, хоть бы их были тысячи!” (6, 397).

В одной из поздних своих статей Гончаров признаётся, что им был задуман и четвёртый роман, обломки которого ясно видятся нам в “Литературном вечере”, в очерках “Поездка по Волге” (1873–1874), “На родине” (1887), “Слуги старого века” (1887), “Май месяц в Петербурге” (1891), в “Необыкновенной истории” (1875–1878), которая, казалось бы, представляет писателя в крайне невыгодном свете: мелочным, придирчивым, мнительным, склочным… Но так было бы, если б Гончаров писал только о своих взаимоотношениях с И.С. Тургеневым; если же мы учтём, что это — новая формула “жизнь — роман, и роман — жизнь”, то всё становится на свои места. “Необыкновенная история” должна быть прочитана нами как новое явление в литературе, которая отныне становится не отражением действительности, а романным её пониманием. Впрочем, как ни верти, вымысел остаётся основой литературного творчества, и Гончаров в “Необыкновенной истории” — это вовсе не И.А. Гончаров. Соотношение документальной основы и способов преобразования её в “перл создания” становится иным.

Всё это и привело к последнему произведению Гончарова, совсем неизвестному не только рядовому читателю, но и профессиональному литературоведу, — то ли очерку, то ли рассказу, то ли конспекту романа, а может быть — попросту к самой формуле этого ненаписанного четвёртого романа Гончарова, к “Ухе” (конец 1880-х — 1891год). Здесь даже неясность датировки очень важна: это одно из самых сокровенных творений старого писателя, которое он не напечатал при жизни и которое вместе с тем не сжёг, понимая его ценность в глазах потомков.