Смекни!
smekni.com

Горький и революция (стр. 2 из 4)

По житейским и этическим меркам Савел - страшный грешник: растлил родную дочь, о чем автор не забывает, но в то же время повествователь с сочувствием воспринимает слова героя: "Всякий человек не всю жизнь плох, иной раз и плохой похвалы достоин. Человек - не камень - а и камень от времени меняется".

И очень скоро за внешним уродством проглядывает, а затем и заслоняет его добрая, ласковая, обаятельная и человечная душа лесного человека - отшельник: "... Он казался почти красивым, красотою пестро и хитро спутанной жизни. И его внешнее безобразие особенно резко подчеркивало эту красоту".

Савел прожил большую и интересную жизнь. В ней хватало всего: и работы ("семнадцать лет бревна резал"), веселья и беззаботности ("а я - веселый был, игристый, турманом жил,- знаешь, голуби есть турмана"), любви ("бабы, девки любили меня, ну - как сахар..."), и обиды ("... обидели меня, - в кровь обидели!"), и путешествия ("был я в Киеве, и в Сибири был... Я - в... Курск... Я - в Царицын, а там на пароход, потом морем ехал в Узун (город в Персии - П.Ч.)... прошел на Новый Афон..."). Вынес Савел из жизни одно убеждение: "Все обман один, законы эти, приказы всякие, бумаги..." И потому из мира цивилизации уходит старик в мир природы, где все просто и естественно. Он оборудовал себе пещеру "хозяйственно и прочно, - на долгую жизнь" и живет себе тихо-мирно ("я, дружба, просто тихий человек"), никому не мешая ("никому не мешаю и никуда не лезу"), по мере сил своих служа Богу и людям ("я полезный и ему (Богу - П.Ч.) и людям"). Старик осознает себя большим утешителем: "Да-а, дружба, не легко людям жить, - охо-хо! Не сладко (...) Вот - утешаю я их, н-да". Причем утешает сообразно своему опыту, исходя из того, что наиболее полезно человеку в данную конкретную ситуацию: "я всем правду говорю, кому какую надо (...) А которых - обманываю немножко, ведь живут и такие люди, которым нет уже никакого утешения, кроме обмана... Есть, дружба, такие... Есть..."

Последнее откровение, не правда ли, очень близко напоминает нам Луку из пьесы "На дне"? Да, можно признать, что они братья по духу и крови по жизненной своей позиции. Но что удивительно, позиция самого автора, яростно и непримиримо относившегося к Луке и людям его типа, в данном случае обнаруживает совершенно иное отношение: он откровенно любуется стариком-отшельником, симпатизирует ему, восхищается умением обходиться с людьми... Отношение автора к герою проглядывает в лирически окрашенных кратких комментариях к повествованию старика: "Смеху его ладно вторил ручей. Тепло вздыхал ветер; по нежным бархатам весенней листвы скользили золотистые зайчики..." Символично не только то, что образ Савела напоминает нечто первобытное, родственное природе, но и то, что смех его, речь сливаются с природой, образуя нечто естественное, единое: "Его мягкий сиповатый голосок звучал певуче, неутомимо и родственно сливался в теплом воздухе вечера с запахом трав, вздохами ветра, шелестом листвы, тихим плеском ручья по камням. Замолчи он - и ночь будет не полна, не так красива и мила душе..."

Автор любуется ладной речью отшельника и без какого-либо соотнесения с природой: "Говорил Савел удивительно легко, не затрудняясь поиском слов, одевая мысли любовно, как девочка куклы (...) плел свой рассказ так убедительно просто, с такой ясной искренностью, что я боялся перебивать его речь вопросами. Следя за игрой слов, я видел старика обладателем живых самоцветов, способных магической силою своей прикрыть грязную и преступную ложь, я знал это и все-таки поддавался колдовству его речи".

Речь старика всегда эмоционально окрашена. Это ощущается и по интонации героя, и по тем многозначительным эпитетам, подбираемым писателем для обозначения манеры общения старика с людьми: "с восхищением говорил", "умиленно сказал", "ласковый голос", "оживленно начал", "радостно продолжая сквозь смех", "певуче протянул", "певуче произнес"...

Особенно восхищало автора в герое умение насыщать знакомые и избитые слова богатым смыслом, любовью к людям, неисчерпаемой нежностью. Так, слово "милая" Савелий умел произносить бесчисленно разнообразно: с умилением, с торжеством, с трогательной печалью, укоризненно ласково, сияющим звуком радости... Но всегда, как бы оно ни было сказано, слушатель чувствовал, что "основа его - безграничная, неисчерпаемая любовь".

Впервые услышав, как певуче произнес старик это слово, автор вздрогнул: "Никогда раньше не доводилось мне слышать и принять это хорошо знакомое, ничтожно маленькое слово насыщенным такой ликующей нежностью". "Никогда раньше не доводилось мне слышать и принять это хорошо знакомое, ничтожно маленькое слово насыщенным такой ликующей нежностью". "Бог знает, как уродливый старик ухитрялся влагать в это слово столько обаятельной нежности, столько ликующей любви"; "Емкость этого слова была неисчерпаема, и, право же, мне казалось, что оно содержит в глубине своей ключи всех тайн жизни, разрешение всей тяжкой путаницы человеческих связей. И оно способно околдовать чарующей силою своей не только деревенских баб, но всех людей, все живое"; "Взволнованный глубоко, я готов был плакать от радости, - велика магическая сила слова, оживленного любовью!"

И на фоне сказанного как бы естественно, само собою слагается отношение повествователя к герою: "Я смотрел на старика и думал: "Это - святой человек, обладающий сокровищем безмерной любви к миру?" Вопрос имеет свой подтекст, подчеркивает двойственность в оценке героя, но авторского восхищения не снимает.

В контексте сказанного, думается, нелишне еще раз вернуться к образу Луки и его интерпретации. Как помним, и до 1923г., когда был создан "Отшельник", и после того Горький-публицист выражал свое резко отрицательное отношение к утешителям всякого рода, но как ни странно, художественные типы, созданные им же, говорят об обратном. Во всяком случае необходимо признать, что различное и даже противоположное отношение к утешительству в публицистике и художественных произведениях, по всей видимости, одно из тех противоречий, наличие которых признавал в себе сам Горький.

Стремление писателя разобраться в душе героя, какими бы грехами она ни была отягощена, очевидно и в других рассказах цикла. В советской критике наибольшее осуждение вызвал "Карамора", который даже Воронский назвал "неудачной вещью", вызывающей чувство недоумения и досады: "Нельзя так двойственно писать о провокаторах, нельзя, особенно у нас в России" (49). Однако в наши дни Г.Панфилов, экранизируя роман "Мать", дополнил свой сценарий и рассказом "Карамора".

В литературоведческом плане в "Рассказах 1922-1924 г.г." современные исследователи (А.Газизова, Т.Пшеничук и др) отмечают маргинальность нового героя Горького, сложность субъективно-объективной организации текста, структурирующие и смыслообразующие функции мотивов.

"Рассказ о необыкновенном"1

Рассказ вошел в цикл "Рассказы 1922-1924 г.г." как заключительный: на этом автор настаивал при редактировании. Очевидно, произведение подводило определенный итог размышлениям писателя и заняло важное место в его творческой биографии. "Занят весьма сложным рассказом,- сообщал он,- и ничего не могу делать, ни о чем не думаю, кроме Якова..." (4; 17, 626). Яков Зыков родом из рязанской деревни и выросший в Сибири под пером Горького вырастает в фигуру типическую. Критика увидела в Якове традиционные для Горького образ странника, искателя правды жизни, но перенесенную в условия гражданской войны. Здесь также сохранилась установка Горького на якобы документальную достоверность изображаемого. К Зыкову можно отнести сказанное Горьким о герое "Голубой жизни": "... Введен в рассказ для придания ему большей реальности".

Именно в целях максимальной житейской достоверности автор предоставляет герою право самому поведать о своей жизни: авторское "вмешательство" проявилось лишь в начале, в подробнейшей портретной характеристике. Удивительно живо передано время революции с его парадоксальными контрастами, отраженными уже в первой фразе: "В одном из княжеских дворцов на берегу Невы в пестрой комнатке "мавританского" стиля, загрязненной, неуютной и холодной, сидит, покачиваясь, человек, туго одетый в серый, солдатского сукна кафтан". И то, что на княжеском паркете "притоптывает" в такт исповеди тяжелый рыжий сапог с каблуком широким, точно лошадиное копыто, раскрывает фантастическую реальность недавних лет.

Словесная живопись горьковского портрета традиционна: запоминаются встрепанные волосы мочального цвета, подрезанные усы, напоминающие вытертую зубную щетку, "духовная косоватость взгляда" и "недоверие существа, многократно обманутого людьми". Автор замечает, что большеротое, зубастое - "щучье" - лицо этого человека не интересно, обычно для центральных губерний России. "Но не редко,- пишет автор,- где-то в глубине зрачка таких глаз сверкает холодное острие, как иглою, неожиданно пронзающее наблюдателя искусно скрытый силой разума". Поэтому повествователь упросил Якова "рассказать его жизнь".

Первое впечатление подтвердилось речью героя, авторское описание которой - интонации, жеста - заняло едва не целую страницу. Яков говорит, "расстегивая и вновь застегивая крючки кафтана.., как будто хочет раздеться, встряхнуться, сбросить с себя какую-то внешнюю, накожную тяжесть", - это великолепная метафора самообнажения внутреннего мира, передающее душевную расположенность повествователя к своему собеседнику.

Затем повествователь как бы сходит со сцены и слово героя звучит как сказ, достаточно отчетливо маркированный стилистически. "Война глотает людей, как печь дрова",- образно говорит Яков. В то же время рассказ дает обобщающую картину народной жизни и "судьбы человека" первых десятилетий века. "Та серая фигура хромого человека - когда я еще читал! - а все еще ходит за мной",- признавался М.Пришвин, свидетельствуя о жизненности и впечатляющей силе горьковского образа.