Правда, промежуточная стадия между "им" и "кумиром" все-таки обозначена: Пушкин трижды во всей поэме называет Петра по имени (тогда как Евгения - постоянно, восемь раз), причем все три раза в одном месте - в лирической оде Петербургу: "Люблю тебя, Петра творенье...", "Красуйся, град Петров, и стой...", "Тревожить вечный сон Петра!". Имя Петра во всех контекстах неотделимо от имени его города. Очевидно, что Петербург дорог Пушкину как воплощение великих дум Петра, а Петр дорог Пушкину как творец, воплотивший мысль в камне. Это соответствие и перекличка между замыслом и осуществлением и составляют внутреннюю тему всего Вступления - фаустовскую тему земного воплощения мечты. Там, где стоял Петр, теперь стоит Петеpбypг. В камне Пушкина влечет живое истечение и запечатление человеческой мысли. Отсюда и любование твердью во всех ее проявлениях - будь это гранитные берега Невы или "однообразная красивость" и "стройно зыблемый строй" военных учений на Марсовом поле (сама зыбкость в этом строю - стройна!). Другое дело - твердь, обретшая самостоятельную, тяготеющую над человеком волю, как это показано во второй части. Тут не мысль человека Петра творит город, а город в лице памятника Петру преследует человека и сводит его с ума. Начало поэмы - великая мысль Петра, конец - жалкое безумие Евгения. В промежутке - камень, воплотивший мысль и разрушивший ее. У Пушкина показано, как фаустовская идея дает мефистофелевский результат, как вторгается между ними косная, отчуждающая сила истории, строитель становится истуканом, памятником самому себе.
Существеннейшее отличие пушкинской трактовки от гeтевской в том, что Фауст и Мефистофель не разделены, не работают параллельно над одним делом, вкладывая в него разный смысл,- нет, один исторический деятель оказывается и Фаустом, и Мефистофелем, сама история жестоко извращает смысл деяния. Поэтому Гeте в принципе оптимистичен: Фауста можно отделить от Мефистофеля, черт-отрицатель посрамлен, гений созидания увенчан. Но в Петре нельзя отделить великого от ужасного. Пушкин любит творение Петра и не может сдержать восхищения перед стройным замыслом и мощным его исполнением, но не может отрешиться и от страха, который внушает его герою изваяние Петра, присвоившее себе - мертвому - власть над живыми. Для Гете зло и добро разделимы, они как бы сосуществуют в пространстве - не взаимообращаются во времени, и поэтому у Мефистофеля можно отобрать Фауста, вернее, дух его, что и предпринимают ангелы в развязке ("Дух благородный зла избег, Сподобился спасенья"). Но что станется с плотиной, что предпримут люди на завоеванной земле, что предпримет по отношению к ним оттесненное море - остается неведомым, недосказанным. Оптимистическая оценка фаустовского труда объясняется и тем, что этот труд еще только начат, дан лишь в мечтательном предвосхищении своем, в ослепительных видениях Фауста, который, по словам Мефистофеля, "влюблялся лишь в свое воображенье". "Высший миг", пережитый Фаустом накануне смерти, вызван лишь предчувствием той "дивной минуты", когда осуществится его мечта. Да и небесное спасение даровано ему лишь за его "стремленья", как бы высвобожденные из-под отягчающего бремени возможного результата. Фауст уходит со страниц гетевской драмы таким, каким Петр появляется на страницах пушкинской поэмы,- полным великих дум и глядящим в даль времен. Можно предположить, что по мере продвижения труда к итогу доля мефистофелевского вклада возрастала бы, оборачиваясь мощью камня перед человеком и беззащитностью человека перед волной, но Гете остановился в начале и позволил Фаусту умереть с ясной, уповающей душой. Если же вспомнить Мицкевича, то он, напротив, увидел Петербург как законченный и закономерный результат, как нагромождение камней, враждебных человеку, не почувствовал в нем воплощенного строя и удачи человеческой мысли - и потому всецело осудил и проклял его, как дело Сатаны. Оптимизм Гете, питающийся лишь бодрым началом, и пессимизм Мицкевича, обусловленный жестоким концом,- оба по-своему оправданны [13].
Что же касается Пушкина, то у него "фаустовское" вступление к поэме соединяется с "мефистофелевским" завершением. Пушкин не разделяет ни оптимизма немецкого поэта, ни пессимизма польского. Судьба своей нации видится ему как историческое превращение фаустовского в мефистофелевское, как торжество величественного государственного строя, объединительного порядка, чем можно смело гордиться (этого, увы, не дано Мицкевичу), и крушение личностного начала, прав на частную жизнь, чему нужно ужасаться (от этого, к счастью, избавлен Гете). Поэма Пушкина двустороння, обнимает оба настроения, выраженные порознь Гете и Мицкевичем. Эта двойственность имеет строгое композиционное выражение. В поэме звучат два голоса: один - во Вступлении - автора ("Люблю тебя, Петра творенье... "), другой - в первой и особенно второй части - персонажа ("Добро, строитель чудотворный!.. Ужо тебе!.."),- и нигде нет их согласования, так же как и прямого противоположения. Пушкин использует художественное двуголосие: автор - герой - в качестве точного соответствия историческому двоемирию: царь - подданный. Нельзя принимать за полную правду ни хвалу автора Петру, ни хулу героя на Петра, ибо автору, как созидателю, и естественно быть солидарным с царем-созидателем, а герою, как лицу вымышленному и подчиненному, надлежит роптать на созидателя и господина. Поэтому закономерно, что голос Пушкина - творца поэмы - славит Петра, творца Петербурга, а голос Евгения, сотворенного персонажа, "твари", - проклинает сверхчеловеческую мощь "чудотворного" строителя. Автор и герой порознь не составляют произведения, так же как Петр хвалимый, созидающий и Петр хулимый, подавляющий порознь не составляют Петра, а Фауст и Мефистофель друг без друга не делают истории. Две правды столь же разделены и сомкнуты поэмой, как две стихии - берегом, который им равно необходим.
Список литературы
[1] О кризисе в компаративистике, об изъянах этого метода см.: Wеllеk Rеnе. Concepts of Criticism. New Haven, 1965. р. 282 - 295; Жирмунский В. М. Сравнительное литературоведение. Восток и Запад. Л., 1979, с. 66 - 67, 101, 137, 185 и др.
[2] Дюришин Диониз. Теория сравнительного изучения литературы. М., 1979, с. 212.
[3] Здесь и далее "Фауст" цитируется в основном по переводу Н. Холодковского, словесно близкому к оригиналу. Цитаты из перевода Б. Пастернака особо оговариваются к тексте статьи.
[4] Приведем на языке оригинала те гетевские строки (процитированные выше в точнейшем переводе Н. Холодковского), которые наиболее перекликаются с пушкинскими:
Vom Ufer nimmt, zu rascher Bahn.
So sprich, dass hier, hier vom Palast
Das Mееr, die Schiffe willig an.
Dein Аrm die ganze Welt umfasst!
Большинство слов этого отрывка находит прямое соответствие или отзвук во Вступлении к "Медному всадинку": dasUfer - берег: dieSchiffe - корабли; derPalast - дворец; dieganzeWelt (весь мир) - "со всех концов земли"; willig (охотно, со рвением) - стремятся: rascher (быстрый, живой) - оживленным. Ср. также гeтевское "hier, hiеrvom..." и пушкинское "отсель"; "Dein АrmdieganzeWeltumfasst" (твоя рука объемлет весь мир) - "нoгoю твердой стать при море". Почти совпадают и синтаксические конструкции, употребляемые обоими поэтами для сопоставления двух состояний местности - до и после строительства: у Пушкина - "где прежде... ныне там..."; у Гете - "hier stand... wo jetzt" ("тут стоял... где ныне..."). Впечатление сходства между двумя поэтическими текстами усиливается близостью их ритмической структуры (четырехстопный ямб).
[5] Эта гипотеза, отвергнутая в свое время С. Дурылиным и воскрешенная затем французским славистом А. Менье, остается, в сущности, столь же неопровержимой, как и недоказуемой. См.: Алексеев М. П. Заметки на полях. К "Сцене из Фауста" Пушкина.- "Временник Пушкинской комиссии. 1976". Л., 1979, с. 91 - 97.
[6] Гете не менее, чем Пушкнн, был осведомлен о тяжелых последствиях петербургского наводнения 1824 года и даже отнесся к ним более серьезно и философично, чем молодой русский поэт, слегка подтрунивавший из своего михайловского заточения над бедствием сославшей его столицы. Есть основание предположить, что именно это, по словам Гете, "великое бедствие" дало ему творческий импульс для завершения "Фауста" - подсказало мотив борьбы человека с морем. Б. Гейман в своей примечательнейшей статье "Петербург в "Фаусте" Гете (у творческой истории 2-й части "Фвуста")" даже приходит к выводу, что, "не будь Гете так потрясен известием о катастрофе в Петербypгe, 2-я часть "Фауста", возможно, осталась бы ненаписанной" ("Доклады и сообщения Филологического института", вып. 2, Изд. Ленинградского университета. 1950, с. 68). Если это так, тем более разительным кажется то превращение, которое это печальное событие претерпело в творческом сознании Гете, претворяясь в образ торжественного построения города на берегу. То, что Гете во второй части "Фауста" и Пушкин в "Медном всаднике" исходят из одного исторического явления, еще резче выявляет разницу их художественных концепций.