Смекни!
smekni.com

Фауст и Петр на берегу моря. От Гете к Пушкину (стр. 2 из 6)

Общность двух произведений позволяет обнаружить их гораздо более существенные различия. "Медный всадник" начинается тем, чем, по сути, завершается "Фауст": картиной прекрасного города, возникшего среди болот благодаря труду и жертвам тысяч [6]. В "Фаусте" есть замысел и начало с его исполнения, процесс труда, в "Медном всаднике" - результат. То, в чем Фауст находит "конечный вывод мудрости земной",- власть над природой, достигаемая каждодневной борьбой, - в "Медном всаднике" есть лишь начальная данность, предшествующая главным событиям. Пушкин как бы допускает: хорошо, пусть Фаустов труд тяжел, долог, но вот он увенчался успехом - там, где раньше гуляли волны, теперь гранит и мосты. Что же дальше? Пушкин отвечает, следуя исторической подсказке: наводнение. Если в "Фаусте" речь идет об осушении болот, то в "Медном всаднике" - о наводнении города. Стихия, было укрощенная, оказывается сильнее препон, поставленных человеком,- она перехлестывает через гранит, она рушит кров и приносит гибель тысячам людей - там, где раньше от нее на бедном челне легко спасался убогий чухонец. Доверял ей, не ограждался - и жил; а обитатели роскошной столицы полумира гибнут, потому что роковая воля основателя противопоставила их стихии, повела с ней, выражаясь по-фаустовски, "на бой" (чтобы не просто жить, но оказаться "достойным жизни": "Лишь тот достоин жизни и свободы, Кто каждый день за них идет на 6oй!"). И вот море принимает вызов: "Осада! приступ! злые волны..." Вот на чем делает ударение Пушкин - на попятном движении стихии, возвращающейся в свои законные, природой определенные места. У Гете созидательная воля человека торжествует, у Пушкина она подвергается жесточайшему испытанию, обнаруживает свою неполноту и несовершенство.

Тут следует вспомнить, что и в "Сцене из Фауста", хронологически предшествовавшей гетевским "береговым" сценам, заключается как бы заведомое пушкинское опровержение их. Перед нами - скучающий Фауст, более далекий от остановки мгновения, чем когда-либо. Он, как и гетевский Фауст под конец жизни, разочарован во всех предыдущих своих обольщениях: любви, славы, познания. Но разочарование не побуждает его противопоставить всем этим попыткам дарового (от мефистофелевских "щедрот") счастья каждодневное усилие и привычку труда, считать время и старание единственным средством достижения вечного блаженства. Нет, для пушкинского Фауста время и вечность существуют врозь, равно пустые: время бессмысленно, ибо разум судит обо всем с точки зрения вечности, вечность бессодержательна, ибо жизнь протекает только во времени,- остается скучать, старательно расточать время, тягостно ощущая его неизбывный запас, дурную бесконечность впереди (в одном из "фаустовских" отрывков Пушкина: "Ведь мы играем не из денег, А только б вечность проводить!"). Труд есть приятие и оправдание всего разумного в здешнем, преходящем, посюстороннем, тогда как скука есть ощущение бессмысленности и напрасности всего конечного, притом что и бесконечное, вечное тоже недостижимо. Труд смиряется с необходимостью времени, постигает постепенность усилия, тогда как скука испытывает лишь томление постепенности и находит усладу в разрушении всех конечных вещей. Вот почему Фауст трудящийся (гетевский) и Фауст скучающий (пушкинский) по-разному ведут себя на берегу: если один воздвигает плотину с помощью Мефистофеля, то другой требует у него затопить корабль. Пушкинский Фауст забавляется тем, как песчинка суши идет ко дну в океане вечности: корабль гибнет потому, что гибнет минута, скука Фауста состоит в убиении времени, а рассеяние от скуки - в убиении людей. Гетевский Фауст, напротив, строит земляной вал - сооружение, выполненное во времени, малыми человеческими силами, но достойное того, чтобы противостоять вечному океану. Наконец, пушкинский Петр строит гораздо более могучий - гранитный - вал, но волны перекатываются через него и потопляют людей.

Заметим, что пушкинская тема в обоих случаях - не покорение, но торжество стихии: или по призыву самого человека (Фауста), или наперекор его (Петра) вызову. Воды заливают сушу - будь это палуба корабля или целый город ("по пояс в воду погружен"). Созидательному труду не суждено состояться сполна: или ему не начаться - из-за всеразрушительной скуки, или ему не завершиться - из-за всеразрушительной стихии. В человеке или в природе вскрываются состояния, делающие труд невозможным, бесполезным. И ведь, по сути, вся русская литература XIX века - вслед за Пушкиным - изображает условия, обессмысливающие труд; условие это коренится либо в душе самого человека, который скучает, томится от жизни и не знает, что ему делать с собой, либо в обстоятельствах исторического бытия, которое угрожает труду тысячью стихийных бедствий, наводнений, народных бунтов. Когда русская литература изображает трудящегося, во всяком случае, деятельного, предприимчивого человека - будь это Чичиков, или Штольц, или Николай Ростов (в эпилоге "Войны и мира"), или Разумихин, или Лопахин,- то сама деятельность этих людей выступает как признак их ограниченности, непричастности к высшей правде. Видимо, скучающий Фауст и разбушевавшаяся Нева, эти пушкинские антитезы упоенному труду немецкого Фауста, не случайны для умонастроения русской литературы [7].

Правда, у Гeте появляется чета стариков, чье патриархально-идиллическое счастье, да и сама жизнь разрушены наступательным прогрессом фаустовского труда. Это заставляет усомниться в его нравственной ценности. Но здесь разница с пушкинской поэмой выступает особенно зримо. Филемон и Бавкида прожили свою жизнь сполна, их, старцев, оттесняет молодое время, их гибель как бы предрешена естественным порядком вещей. Пушкинские Евгений и Параша - молоды, через них сама природа еще не успела достичь задуманной цели, их идиллический союз разрушен не в конце, а в начале. Чета, которая обещала стать идеальной, не состоялась. Удар, нанесенный государственной утопией семейной идиллии, тут приходится глубже - по самому основанию. Утрата - противоестественнее и болезненнее, да и место ее в пушкинском повествовании иное, чем у Гeте: не в предварение последним славным деянием Фауста и его итоговой минуте, а после всего, в конец и опровержение петровских свершений, в вызов его памятнику - увековеченному мгновению. Филемон и Бавкида, Евгений и Параша - в обоих случаях именно супружество оказывается несовместимым с единоличной волей строителя, определяющей судьбы тысяч людей. Гибнет родовое - утверждается личное, гибнет частное - утверждается государственное, личность во главе государства, государство личности, власть "я". Но если последнее слово Пушкина - о погибшем Евгении, то последнее слово Гeте - о восторжествовавшем Фаусте, не тихая и простая печаль о бедном безумце, но громкое ликование о душе, обретшей бессмертие и заповеданную истину. Похожий сюжет развивается у Гeте и Пушкина в противоположных направлениях: от жертвы и разрушения - к осмысленному и свыше оправданному деянию; от великого устроительного свершения - к разрушению и жертве.