Но какие же писатели для них, боящихся морали русской литературы, правильно говорят о "почве"? Какое писательское кредо им ближе? Например, Ф. Горенштейна, который, по словам В.Ерофеева, "с трудом справляется с брезгливым чувством жизни", рассказывая о старухе Авдотьюшке, "где уменьшительно-ласкательная форма имени не больше чем сарказм, не допускающий жалости", где "сквозной для русской литературы тип маленького человека, которого требуется защитить, превращается в корыстную и гнусную старуху, подобно насекомому ползающую по жизни в поисках пищи" (о рассказе Горенштейна "С кошелочкой").
Если бы Распутин писал "с брезгливым чувством", если бы вместо сильной характером русской женщины Тамары Ивановны вывел психопатологический тип, если бы не любил своих простых героев (читай маленького человека), если бы не различал добра и зла, – то его не судили бы, а вписали в ряды "современных писателей". Но Распутин написал свою повесть с таким осторожным прикосновением к больному в героях, с таким "неслышимым перетеканием… первичного хода тепла и света", материнских чувств, сочувственного родства "за края" жанра, удерживающей формы, что вновь легко восстановил в правах все то, с чем так, казалось бы, успешно боролись брезгливые писатели последние пятнадцать лет.
Любят они, любят выявлять всяческие "сплавы" и "синтезы" в русском человеке: например, самооплевывания и национальной гордости, "юродства" и разбоя, показывая свою хорошую выучку диалектике у марксистов. "Как бы ни был несчастен, грязен и неблагообразен русский человек, – продолжает разглядывать "цветы зла" В.Ерофеев, – он убежден, что в нем есть что-то особенное, недоступное другим народам". И снова так "непринужденно" получается из русского человека сплав "грязи и особенного"! "В русской душе есть все", – утверждает другой знаток русского национального характера В. Пьецух в рассказе "Центрально-Ермолаевская война" (под "войной" понимается затянувшаяся вражда между двумя соседними деревнями). Сочувствующие Пьецуху как "типу примиряющего писателя" (?!), критики так откомментировали это и прочие его сочинения: "…низменно говоря о России, об абсурдности русской жизни и российской истории, Пьецух создает настолько универсальный контекст, что "русский национальный абсурд" в его рассказах выглядит как черта всеобщая, бытийная и вневременная" (Н.Л.Лейдерман, М.Н.Липовецкий). "Но если всмотреться в "центрально-ермолаевскую войну", противостояние двух деревень, – вторит им Ерофеев, – как в глаза лезут глупость, пытки, нелепости, и финал превращается в невольную пародию на счастливый конец именно из-за своей очаровательной сказочности".
Русский человек, по реестру Ерофеева и прочих, имеет следующие характерные черты:
он страдает, но страдания эти его не возвышают, а напротив, обезличивают, что приводит к стиранию какой-либо разницы "между жертвами и палачами"; Россия при этом – не что иное, как "большая зона";
он, – этот маленький человек – жалкий, гадкий и отвратительный;
как герой, он обладает "типично хулиганской ментальностью, дразнящей воображение, особенно в России";
для него запой – масштабное "национальное решение" проблемы "отказа от навязанных народу идеологических календарей", как "тип наркотического путешествия", как "благая весть о несовместимости советизма и русской души";
русский человек несчастен, грязен, глуп, нелеп, абсурден
деревенские чудаки стали чудаками на букву "м"
русский характер отличает "неевропейскость, непоследовательность, неопределенность воззрений и поступков, связанных с аксиологической запутанностью русского мира";
русским "отвратительна сама идея развития" (это уже Быков дополняет Ерофеева);
русский народ – народ-оборотень, в России "юродство и …наглая сила так между собой связаны, что постоянно отзываются оборотничеством, – только что перед тобой ныл юродивый, ан глядь, у него уже и нож в рукаве…" (снова Быков тычет в Распутина пальцем, что, мол, ответа не даете?! Не видите! Не хотите принимать эту "свою особенность" и все сваливаете на плохих лиц "не вашей национальности"?!)
Ерофеев, в отличие от Быкова, менее гневается на "народ-оборотень" – он радуется, что "западный читатель может вздохнуть с облегчением: он не живет в России, где так низко ценится человеческая жизнь и так много дикости". Можно легко себе представить, что говорит о русских и России этот передовик, выполнивший и перевыполнивший все планы представительства от имени "русской" литературы за рубежом. И так всегда: сделают свою выборку качеств русского человека, придадут ей "репрезентативный вид", и со всем максимально-возможным лицемерием начинают стенать о низкой цене жизни в России и ее дикости – будто не сами навязывают эту "цену" и эту меру в литературе. А то, что именно сами заинтересованно "поработали" – о том вопиют все их тексты. Их собственные слова выступают самыми главными свидетелями.
Самозванцы в лице проворных и брезгливых писателей будут, очевидно, еще какое-то время маячить в литературе, то восхищаясь, как Толстая, "народным порно", то складывая в столбики под видом стихов проблемы "запальчивой пустоты" и "фигур интуиции". Нет, ни к советской литературе стоят они прежде всего в позиции ненависти. Советская литература уже история. А именно к почвенной, давно, с XIX века, крича о ее "замшелости". Но крик этот такой сильный, наглый и страстный, что кажется странным – разве "замшелое" и "этнографическое" (читай мертвое) может вызывать такую ожоговую реакцию?
Отчего же им так физически скверно от всей этой нашей "деревенщины"? Дадим в последний раз слово В. Ерофееву: "Смысл новой русской литературы не в этнографической достоверности и не в разоблачении страны, а в показе того, что под тонким культурным покровом человек оказывается неуправляемым животным. Русский пример просто порой убедительнее прочих".
Нет, не о "неуправляемом животном", которое все еще почему-то называется человеком, написал Валентин Распутин.
Два Ивана
В центре его повествования – жизнь обыкновенной русской семьи, каких сотни тысяч. Но жизнь эту поперек переехало горе. О человеческом сопротивлении горю и писал Распутин. Самым предельным, самым отчаянным переживанием стало материнское, "разрешившееся" отмщением насильнику. Тамара Ивановна дана писателем крупно, словно в ней одной отразилась вся сила и осмысленного, и инстинктивного материнства, сохраняющего в сегодняшней русской женщине. И дело совсем не в том, что русская семья разложилась настолько, что "бабы мстят". Писатель, давшей нашей литературе глубочайшей силы женские типы, обладает (один из немногих) правильным взглядом на женщину. И сущность этого взгляда в том, что женщина – это моральный адвокат жизни. Давая жизнь, она всегда и будет защищать ее как высший дар в своих детях. Она передаст будущим поколениям те мысли, вложит те чувства, которые определят его нравственное, мировоззренческое лицо. Никакие мужские идеи без "помещения" внутрь человека (через воспитание), не имели бы реальной силы.
Сама Тамара Ивановна – деревенского корня: "все делала с заглубом, запасом" (стряпню разводила на две семьи, капусты солила столько, что сами не могли съесть), мужа выбирала не спеша, и нашла в своем Анатолии преданность и согласное понимание. Моде следовала, дав ей "притереться в народе", то есть увидев ее практичность и пользу. В город из деревни убежала рано, но и тут не "опьянилась новизной", а "продвигалась вперед неторопливыми и выверенными шагами, выстраивая свою судьбу как крепость, без единого серьезного ушиба, только дальше и дальше". Работала телеграфисткой, отдав дань детским романтическим представлением об этой профессии (по кино), но стало скучно, ушла водить грузовики (где и нашла себе мужа). Родив детей (дочь Светку и сына Ивана) запросто сменила работу (на детский сад), а вырастив детей, ушла закройщицей на фабрику. Самая простецкая судьба, самое нормальное понимание своего женского предназначения. Но вот эта нормальность и раздражает: "чистая", – пишет Быков, – "КамАЗ на ходу остановит, ребячую попу утрет…". Между тем, никакой особенной ангельской чистотой Распутин не награждает своей героини, но только характером устойчивым и крепким. И еще инстинктивным женским чутьем, вложенным в нее с детства. Героиня Распутина, работая на КамаЗЕ, приобрела совсем иной "главный урок", нежели увидел московский журналист – "было понимание, что нельзя тут, среди этого неженского дела, задерживаться надолго, иначе и сама не заметишь как превратишься в железку". При ее "уверенной и размашистой" "ступи", при ее "весомом шаге, чувствуемом землей", крепкой фигуре, немногословности и простоте отношения к жизни, перед нами все же именно "женственная женщина" (П.Е.Астафьев). Естественно, поклонники нынешней порнократической цивилизации, допускающие в нее только бизнес-леди да мисс-мира и смотрящие на женщину как орудие наслаждения, никогда не будут способны увидеть типичнейшую русскую степень женственности именно в распутинской героине. Они скорее согласятся, что "типична" ее дочь, Светка, по аттестации Быкова "девочка слабая, глупая и некрасивая. Ни к чему неспособная. И ее, такую, тем жальче. Она потом и замуж вышла (неудачно), и родила, и мать из нее получилась не ахти какая, то есть насчет нынешнего состояния местных умов и душ у Распутина никаких иллюзий нет". Потому и мстила насильнику Тамара Ивановна, что понимала тот слом в судьбе своей дочери, от которого Светка, как "росток, политый кипятком", не сможет вырасти в полную свою женскую меру. Распутин говорит нам не о ничтожном "состоянии местных умов и душ", а о трагедии таких полудетей-полувзрослых, как Светка (кстати сказать, у Распутина нет примет ее "некрасивости и глупости", и русскому сердцу ее жаль совсем не по причине "некрасивости" или "красивости"). С какой пронзительной силой написана сцена свидания арестованной матери и дочери, когда дочери было важно знать одно и только одно – от нее, оскверненной и оскорбленной, никогда не отвернется материнское сердце, никогда не погнушается мать своей несчастной дочерью.