Однако благодетельность и спасительность "установителей человечества" никак не раскрывается не только с нравственной, но и просто с содержательной стороны. Более того, она совершенно пропадает в формальной отвлеченности "нового закона", неопределенной способности "сказать что-нибудь новенькое" и в столь же неопределенном стремлении "разрушения настоящего во имя лучшего". Напротив, на фоне абстрактности и бессодержательности "нового слова" рельефнее вырисовывается кровавая реальность и конкретность самовозвышающейся личности, торжество "закона Я", т.е. "темной основы нашей природы".
Взявшись облагородить свою теорию, Раскольников всем ходом мысли только разоблачает ее и смыкается в конечном итоге с оценкой Порфирия Петровича, который выделяет в ней безграничное своеволие как важный признак самообожествляющегося индивида, связанный с умалением личности других людей и посягновением на их жизнь. При этом Достоевскому было важно показать сам ход размышлений Раскольникова, по-своему повторяющийся, как увидим дальше, и в его практических действиях. Туманность благодетельности и спасительности идеи, якобы нужной всему человечеству, неопределенность "нового слова" выполняют роль своеобразной идейно-психологической ширины, полагающей усыпить совесть для стирания различий между добром и злом, что существенно необходимо для неограниченного возвышения эгоистической гордости в "законе Я".
Конкретность высокой нравственной задачи в "новом слове" нарушала бы внутреннюю связь: максимальное самоутверждение личности - безразличие в выборе средств для него - абстрактность выдвигаемых при этом целей. То есть подобная конкретность препятствовала бы смешению добра и зла в выборе средств для достижения нравственно содержательной цели и гасила бы эгоистическую гордость добивающегося власти индивида, выстраивала бы социально-исторические отношения по "закону любви", который один, по мнению Достоевского, способен придать им в идеале подлинное, нравственное, величие.
Безнравственное же величие реального социально-исторического процесса, в котором сильнее действует "закон Я", заключается в торжестве силы и успеха стремящихся к господству "учредителей и законодателей человечества". На величии этого процесса, которое обратно пропорционально его благонравию и благоразумию, основана историческая сторона теории Раскольникова, играющая в ней ведущую "подстрекательскую" роль и раскрывающая двусмысленность тех или иных исторических новаций.
Величие самодовлеющей безнравственной власти законодателей истории, льющих кров, "как шампанское", за что "венчают в Капитолии и называют потом благодетелем человечества", особенно выпукло воплощалось для Достоевского в Наполеоне, в идеях и поступках которого, по мнению писателя, "ничего не лежало из любви к человечеству". Фигура Наполеона чрезвычайно важна для понимания теории и поступков Раскольникова, она для него главный и наиболее прочувствованный авторитет. Кумир поражает Родиона Романовича прежде всего способностью задушить в себе голос совести, пренебречь жизнями многих людей для карьеры, достижения всесильного могущества над миром. "Такой человек как я, - говорил Наполеон, - плюет на жизнь миллиона людей". Потому-то, в представлении Раскольникова, он и есть подлинный "необыкновенный" человек: "... настоящий властелин, кому все разрешается, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне; и ему же, по смерти, ставят кумиры, а стало быть, и все разрешается. Нет, на этаких людях, видно, не тело, а бронза!" (II, 5, 359).
Единство волевого стремления, характера и теории Раскольникова пробуждает в нем желание "эабронзоветь", подражать карьере законодателей истории, для чего необходимо, по примеру Наполеона, убить в себе совесть и человечность, чтобы обрести способность убивать других людей. В своем чудовищном эксперименте он вознамерился удостоверить свои возможности стать безнравственным учредителем человечества, испытать себя Наполеоном (а тем самым и Наполеона, его карьеру - собой).
По мнению Свидригайлова, французский император увлек его именно тем, что он шагал через зло непреклонно, не задумываясь. Это мнение совпадает с самоанализом Раскольникова, объясняющего Соне: "... я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил... Ну, понятно теперь? Штука в том: я задал себе один раз такой вопрос: что если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтобы из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было? Не покоробился ли бы оттого, что это уж слишком не монументально, и... и грешно?" Ответ Раскольникова, предопределивший его решимость, вполне однозначен. В такой гипотетической ситуации Наполеон не только бы не покоробился, но и не понял бы вопроса о монументальности и грехе: "И уж если бы только не было ему другой дороги, то задушил бы так, что и пикнуть бы не дал, без всякой задумчивости... задушил... по примеру авторитета... И это точь-в-точь так и было! " (II, 5, 393).
Прежде чем прийти к подлинному объяснению своего преступления, мысль Раскольникова пробегает по тому же маскирующему кругу обманных рассуждений, что и его теория. Как в теории эти реальные следствия прикрывались пустозвонным новаторством, так и ее осуществление Раскольников пытается, хотя и довольно робко, облагородить не менее пустозвонным служением всему человечеству, некоей благой целью. Вопрос об истинной цели Раскольникова для Достоевского чрезвычайно важен, поскольку правильное его понимание позволяет видеть за слоем поверхностных мотивов личности сложные глубинные проявления ее недоосознаваемых до конца проявлений.
В чем же состоит главная цель Родиона Романовича и ее благость? Пытаясь выяснить это, Соня Мармеладова спрашивает у него: "Ты был голоден? ты... чтобы матери помочь? Да?" - "Нет, Соня, нет, - бормотал он, отвернувшись и свесив голову, - не был я так голоден, я действительно хотел помочь матери, но... это не совсем верно..." (II, 5, 311). А что же верно, если не физиологическая потребность и не любовь к ближнему руководила поступком Раскольникова?
О более далеком от эмпирической поверхности, но более истинном причинно-следственном ряде можно судить по трактирной реплике, услышанной им незадолго до преступления и отражающей ход его мысли: "Убей ее и возьми ее деньги, - с тем, чтобы с их помощью посвятить потом себя на служение всему человечеству и общему делу". Отвлеченная любовь к дальнему, о которой говорил Иван Карамазов, оказывается реальным по видимости и мнимым по сути мотивом, который управляет поведением Раскольникова.
В приведенной фразе, важной во многих отношениях для понимания переплетения неоднозначных мотивов преступления, содержится ряд противоречий, снимающих позолоту с его благородного объяснения и подводящих к главной причине. Пока же отметим уже встречавшуюся закономерность: внутренне бунтуя против позитивистского отношения к человеку, Раскольников в то же самое время оказывается неспособным оторваться от него, насквозь пропитан в своем мышлении его категориями и схемами, обнаруживая тем самым глубокое "избирательное сродство" между своеволием в "законе Я" и позитивистской методологией.
Служение человечеству он целиком понимает как урегулирование экономических связей между людьми, как перераспределение денег. Рассудочная экономика направляет и весы его арифметической логики: жизнь смешной старушонки - ничто по отношению к обладаемым ею средствам, поэтому и овладение ими через ее убийство для возможных добрых дел должно загладиться "неизмеримою, сравнительною, пользой". Математический подход к добрым делам, их нравственная неопределенность тесно связаны с более глубокой, нежели служение человечеству, причиной преступления, для которой оно выполняет лишь служебную роль.
Обратимся вновь к подслушанной Раскольниковым фразе, где эта служебность выражена в незаметно-несоразмерном подчинении всего человечества высокопарному заявлению гордого Я ("посвятить себя"). Такое подчинение становится все более явным по мере возрастания претензий Я и по мере усиления неопределенности общего дела, которая опять-таки необходима для более эффективной и не всегда осознанной борьбы с совестью, препятствующей происходящему в "законе Я" смешению добра и зла.
Действительно, каким может быть общее дело при полном презрении к человеку и неверии в его духовные возможности? Ведь Раскольников убежден: "Не переменятся люди, и не переделать их никому, и труда не стоит тратить. Это их закон... Закон" (II, 5, 396). Этим его убеждением и обусловлена неопределенность общего дела, которое вместе с выбранными им путями служения человечеству полностью дискредитируется, что способствует продвижению сознания к более фундаментальным целям преступления. "...Целый месяц, - смеется он над своим служением человечеству, - всеблагое провидение беспокоил, призывая в свидетели, что не для своей, дескать, плоти и похоти предпринимаю, а имею в виду великолепную и приятную цель, - ха-ха!" (II, 5, 260).
Когда главные цели убийственного эксперимента Раскольникова становятся в его сознании яснее второстепенных, он возбуждается и входит в экстаз: "Свободу и власть, а главное власть! Над всею дрожащею тварью и над всем муравейником!.. Вот цель! Помни это!" (II, 5, 311), - говорит он Соне. В черновых записях Достоевского, связанных с образом Раскольникова, читаем: "В его образе выражается... мысль непомерной гордости, высокомерия и презрения к этому обществу. Его идея: взять во власть это общество... Деспотизм - его черта. Он хочет властвовать - и не знает никаких средств. Поскорей взять власть и разбогатеть. Идея убийства и пришла ему готовая" (II, 5, 528).