Голубков С.А.
Любой мемуарист, склоняясь над рукописью своих воспоминаний, наверное, переживает то, что чувствовал В.Набоков, когда в автобиографическом повествовании “Другие берега” размышлял:”Заглушая шепот вдохновенных суеверий, здравый смысл говорит нам, что жизнь — только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями. Разницы в их черноте нет никакой, но в бездну преджизненную нам свойственно вглядываться с меньшим смятением, чем в ту, к которой летим со скоростью четырех тысяч пятисот ударов сердца в час”(1). Это острое ощущение быстротечности человеческого существования, многократно усиленное катастрофами и бедами двадцатого века и апокалиптическими прогнозами, и побуждает многих хотя бы средствами художественного слова “остановить мгновение”, зафиксировать “опыты быстротекущей жизни”.
В наше время — в период нового “открытия” русской литературы ХХ века — возник и устойчивый интерес к мемуарным свидетельствам. Журнальные публикации и выход отдельным изданием воспоминаний Н.Берберовой, И.Одоевцевой, З.Гиппиус, Ю.Анненкова, появление таких книг, как “Николай Гумилев в воспоминаниях современников”, “Воспоминания о Михаиле Булгакове”, переиздание книги Бенедикта Лившица “Полутораглазый стрелец” — все эти и сотни им подобных фактов свидетельствуют об активной жизни мемуарной литературы в современном читательском сознании.
Андрею Белому как писателю, захотевшему поделиться с современниками своими воспоминаниями, в какой-то степени повезло: мемуарная трилогия почти полностью увидела свет при его жизни. Книги, составившие трилогию, выходили в той естественной последовательности, которая диктуется хронологией отображенных в них событий. Первая книга трехтомника — “На рубеже двух столетий” — издавалась при жизни поэта два раза. Первый раз — в начале января 1930 г. в акционерном издательстве “Земля и фабрика” (”ЗиФ”). Второй раз — через год и там же (М.-Л., ЗиФ,1931). Вторая книга “Начало века” вышла в 1933 г. Издательская судьба этого тома была более сложной. Как отмечает современный комментатор А.В.Лавров, “4 апреля 1930 года, четыре месяца спустя после выхода воспоминаний “На рубеже двух столетий”, издательство “Земля и фабрика” заказало Белому второй том воспоминаний”. В середине июля 1930 года писатель начал работу над книгой, в декабре того же года завершил. К началу 1931 года акционерное кооперативное издательство “ЗиФ” было ассимилировано ГИХЛом, поэтому Белый сдал готовую рукопись уже в это государственное издательство. Она “долгое время оставалась там без движения”(2). Возникли осложнения с цензурой, потребовалась переработка текста, Белый написал новое предисловие (”От автора”), и книга вышла в свет (с предисловием Л.Б.Каменева) во второй половине ноября 1933 года. Третий том (”Между двух революций”) издавался дробно: первая завершенная Белым часть вышла отдельной книгой в Издательстве писателей в Ленинграде в 1934 г. (а выпущена в апреле 1935 г.), т.е. уже после смерти автора; вторую же часть тома (незавершенную) подготовила и опубликовала К.Н.Бугаева в “Литературном наследстве” (т.27-28. М., 1937). Сейчас все три тома воспоминаний А.Белого вышли в “Серии литературных мемуаров” (М.: Худож. литература, 1989, 1990). Текст воспоминаний, приведенный в этом издании, и стал объектом наших эскизных наблюдений (в рамках названной темы).
Несколько необходимых предварительных теоретико-литературных замечаний. Литературоведы давно уже стали относиться к литературным мемуарам как к полноценным произведениям искусства слова. Так, Л.Я.Гинзбург в книге “О литературном герое” писала:”Мемуары высшего порядка, сохраняя свою специфику, в то же время пользуются методами (нередко они обновляют их и заостряют), выработанными современной и предшествующей литературой”(3). Как явление серьезной художественной литературы рассматривал Ю. В. Манн мемуары П.В.Анненкова о Гоголе в своей статье “Мемуары как эстетический документ”(4). Художественные мемуары как весьма специфический литературный жанр выполняют в системе культуры много самых разнообразных, дополняющих друг друга функций. Эти функции определяются потенциальными запросами “потребителей” мемуарных свидетельств. К мемуарам, как и к любому другому литературному жанру, применимо понятие “жанровое ожидание”. Так называемый “простой” читатель ищет в воспоминаниях знаменитого писателя живых штрихов, ярких деталей, позволяющих разглядеть за концепированным автором реальную персону — автора биографического, узнать какие-то житейские подробности из жизни самого мемуариста и описываемой им литературной среды. У такого читателя отношение к мемуарному тексту непосредственно-эмоциональное. Профессиональный историк литературы относится к мемуарам как к серьезному документу, характеризующему литературный процесс, понимая при этом все неизбежные “допуски” и “приблизительности” такого документа (субъективные оценки, фактические погрешности из-за значительной временной отдаленности отображаемого, наличие фактов, увы, принятых мемуаристом, что называется, “на веру”, взятых “из чужих рук” и т.п.). Однако, несмотря на определенную степень исторической “неточности”, мемуарные свидетельства, рассмотренные во всей своей максимально полной совокупности, дают более или менее правдивую динамичную панораму живой литературной истории, истории в лицах, эпизодах и даже анекдотах, без академической засушенности научного историко-литературного гербария. Излишне говорить, что ценность мемуарного свидетельства повышается с течением времени, когда увеличивается вероятность семантических аберраций ввиду наложения на отошедший в прошлое историко-литературный процесс тех или иных схем, его объясняющих и иногда очень “удобных” в силу своей чрезмерной и потому обманчивой простоты (пропагандистские, идеологические, социологические стереотипы и т.п.). Живое слово мемуариста нередко служит тем оселком, на котором проверяется жизненность самых хитроумных историко-литературных построений. Именно при столкновении с живым мемуарным свидетельством неангажированного автора могут совершенно жалким образом лопнуть такие внешне стройные, но на деле абсолютно бескровные схемы. Данным обстоятельством и объясняется тот факт, что многие мемуары либо не печатались совсем, либо не переиздавались.
В многочисленных книгах воспоминаний немало весьма полезного для себя вычитает и тот исследователь, который избрал ведущим не историко-генетический или историко-функциональный, а системно-целостный способ анализа конкретного литературного произведения. В таком случае литературовед будет отыскивать в тексте мемуарной книги те возможные дополнительные семантические ключи, с помощью которых можно будет открыть какие-то заповедные, потайные двери авторского замысла, не сразу постигаемые при прочтении литературного произведения. Если же рассматривать мемуары в беспредельно широком культурологическом аспекте, то, разумеется, исторических, философских, аксиологических, эстетических функций, которыми обладают произведения данного жанра, можно будет выделить огромное количество.
При изучении поэтики литературных мемуаров нельзя пройти мимо такой важной категории, как художественный пафос и не охарактеризовать ту общую идейно-эмоциональную стихию, которая наполняет книгу воспоминаний. Повышенный интерес к пафосу здесь вполне объясним. Мемуары — наверное, один из весьма редких литературных жанров, в котором практически всегда активно взаимодействуют, а не просто сосуществуют все три ипостаси понятия “автор”, в свое время выделенные Б.О.Корманом (автор биографический, автор-персонаж и концепированный автор)(5). В мемуарном произведении писатель свидетельствует, во-первых, о своей реальной, так сказать, документально подтверждаемой жизни, во-вторых, вводит “себя” на правах некоего литературного героя (тем самым неизбежно, в той или иной степени, использует возможности художественного обобщения) и, разумеется, в-третьих, обнимает все описываемое единым универсальным взглядом. Данная трехслойность мемуарного произведения повышает эмоциональную “температуру” всего текстового целого. Мемуары постоянно “пульсируют”, ибо названные нами эти три “я” то разбегаются, вовлекаясь в центробежное движение (тогда увеличивается временная дистанция, и концепированный автор, личность из более позднего времени, посмеивается над безусой молодостью автора биографического), то вдруг, подчиняясь обратным, центростремительным тяготениям, собираются все вместе. Эта пульсация придает мемуарному повествованию весьма своеобразную ритмическую выраженность.
Каковы же пафос и связанная с ним субъектно-объектная организация мемуаров А.Белого? Учитывая возможности небольшой статьи, мы ограничимся анализом исключительно первого тома данной трилогии (”На рубеже двух столетий”).
Уже при более или менее беглом чтении книги (хотя поверхностно читать весьма затейливый и сложный в стилистическом плане текст Белого вряд ли возможно!) бросается в глаза и р о н и ч н о с т ь мемуариста, обнаруживаемая как в отдельных словах оценочного характера, так и в достаточно развернутых характеристиках. Коль скоро мы замечаем в мемуарном повествовании иронию, то понятно, что становится настоятельно необходимым, во-первых, установить ее объект, а, во-вторых, определить ее степень, “масштаб” (как известно, диапазон функционирования иронического весьма широк: от частного стилистического приема, попутной насмешки до тотальной иронии как определенного целостного мироотношения). В плоскости наших рассуждений окажется и рассмотрение свойственных манере Белого-мемуариста способов закрепления в слове иронической оценки.
Первейшим объектом иронии Белого в начальном томе мемуарной трилогии становится профессорская среда, к которой по обстоятельствам своего происхождения и воспитания принадлежал Борис Бугаев. Интеллектуально состоятельная в сфере узко-специальных интересов (прежде всего, это проблемы математики), эта среда казалась мальчику совершенно пресной, скучной, психологически неподвижной и ограниченной во всем остальном, особенно в том, что автор обнимает словом “быт”, понимая под этим нравы, обычаи среды, уровень межличностных взаимоотношений, житейские пустяки и атмосферу повседневья. Эта неготовость среды принимать новое (исключение, разумеется, составляет математика, там новое профессионально интересует “отцов”) приводит “странного” Бореньку к мятежу:”А тяжелая грусть, безысходная грусть охватила меня, переходя просто в дикую мрачность: тринадцатилетним переживал я буддистом каким-то себя, а не отроком; мрачность перерождалася в бунт открывания “форточек”: в жизнь; у Николая Васильевича вырос сын декадентом; и сказка про серого козлика, от которого остались рожки да ножки, себя повторила: жил-был “Боренька”, пришел волк “белый”; и — “Бореньку” съел он”/142/.