Голубков С.А.
Прежде всего отметим, что комическая метаморфоза, очень часто соприкасающаяся с семантическим полем гротеска, есть знаковый переход от одного качества явления к другому, совершенно неожиданному, парадоксально-небывалому. Это очевидное, непосредственно воспринимаемое повествователем и персонажами произведения превращение одного объекта в другой объект всегда чревато смысловым приращением.
Комическая метаморфоза (оборотничество, окаменение, опредмечивание, оживление неживого, тиражирование персонажей, допускаемое автором в сатирических или юмористических целях) — это всегда изображенное событие, а потому введение писателем в мир произведения разнообразных метаморфоз прежде остального затрагивает систему “фабула — сюжет”. Писателя будет в первую очередь волновать вопрос о масштабе изображаемого происшествия-”превращения”, ведь такое событие может стать и ключевым, центральным в произведении (вспомним новеллу Франца Кафки “Превращение” или перекликающийся с ней рассказ Иштваня Эркеня “Обратное превращение”).
Но есть и другой тип комической метаморфозы, который напрямую связан с надфабульным уровнем системы сюжета - с событием рассказывания. Этот тип можно определить как резкую смену мнений повествователя, рассказчика или героев об изображенном (фабульном) событии. Семантическая глубина комической метаморфозы в принципе всегда зависит от количества и “качественного” разнообразия учтённых “точек зрения” всех имеющихся субъектов повествования. Ведь целокупная система сюжета включает не только содержащиеся в произведении мотивы, ситуации, события, но и весь спектр движущихся оценок происходящего, данных различными субъектами сознания. Любое изображенное событие увидено всегда “чьими-то глазами”.
В произведении нередко такая субъектно-объектная метаморфоза может выступать как резкая, чреватая смеховым результатом, смена слухов-версий происходящего. Одна версия буквально опрокидывает другую, третья принципиально иная, чем обе предыдущие. Вводимая в сюжетно развёртываемую комическую ситуацию подобная версия даёт читателю двойное знание — и о случившемся, и о его интерпретаторе.
Для иллюстрации вовсе не обязательно брать произведения, проходящие, так сказать, по “ведомству” признанных шедевров. Творчество писателей так называемого “второго ряда” — тоже весьма ёмкий резервуар выразительных образцов удачного функционирования названного литературного приёма.
Обратимся к рассказу Пантелеймона Сергеевича Романова “Хулиганство”, датированному 1926 годом. Середина двадцатых годов — эпоха расцвета сатирических жанров, в которых работали М.Зощенко, И.Бабель, М.Булгаков, А.Платонов, И.Ильф и Е.Петров и многие другие. Поэтому интересно посмотреть на всё семантическое поле, которое образуют произведения разных по масштабу дарования, но использующих сходные художественные решения писателей.
Рассказы Пантелеймона Романова этой поры напоминают остроумные нравоописательные этюды, в которых автор позволяет себе весьма нелицеприятно говорить об обществе мелких людей, о невежестве человека толпы, вовсе не заискивая перед народом, не рассматривая его в виде непогрешимого, осиянного высшим божественным светом богоносца, в виде статичной и хорошо намоленной иконы.
В основе его рассказов обыкновенные житейские случаи, но, как известно, именно случайное может выступить чудесным, невиданным проявлением закономерного.
Собственно говоря, случаев в данном рассказе всего два: во-первых, неизвестный парень в трамвае “прорезал у бабы мешок с мукой”, а, во-вторых, высыпавшую из остановившегося вагона перепачканную до предела мукой толпу задержали из озорства ещё два парня, которые “несли какие-то столбы на ножках”. Народ послушно остановился, ворча и недоумевая, стоял какое-то время, потом парни, завидев приближающихся милиционеров, поспешно ретировались, а ничего не понимающие люди понемногу разошлись. Вот фактически и вся фабула романовского короткого, в три с половиной странички, рассказа.
Однако вся соль остроумия заключена не в фабуле, а во введении самых неожиданных версий происходящего. По поводу первого случая (разрезали мешок с мукой) высказываются две точки зрения: первая — “все возмущённо говорили о том, что хулиганство растёт и что с ним плохо борются”; вторая — “Какой-то старичок в очках и с поднятым воротником пальто говорил о том, что это чисто русское явление” (имея в виду то ли хулиганство вообще, то ли весьма специфическое разрезание мешков с мукой в трамвае). Причём, эту фразу о “русском явлении” произносит не единожды.
Но куда интереснее и эксцентричнее столкновение различных толкований факта появления на трамвайной остановке и последующего задержания целой толпы странно возбуждённых и перепачканных мукой людей. Первую версию высказывают сами пострадавшие, оспаривая мнение старичка в очках, что “все хулиганы питаются водкой”:”Вот он (парень — С.Г.) и трезвый, а весь вагон так убрал, что выйдем сейчас на остановке, на нас, как на зверинец будут смотреть”. Вторую версию предлагают вновь подошедшие и потому неосведомлённые люди:”Может быть, грабёж какой случился ... Вон, вишь, трамвай подошёл, все как черти белые оттуда вылезли. Может быть, громилы?..” А когда старичок в очках, громко возмущавшийся порядками, стал ходить “взад и вперёд” (при этом — “так как от него сторонились все, то он очистил себе пространство среди толпы и прохаживался по нему, как по комнате, а кругом него стояли и смотрели на него, как стоят в круг на бульваре, глядя на учёного медведя”), то появляются и новые реплики-версии:
“— Всё сам с собой что-то говорит... <...>
— А может, они и не громилы, а душевнобольные?”
Через некоторое время в систему сюжета входит и принципиально иная, гипотетическая версия-размышление:”Я как-то прошлый раз шёл, смотрю, всех тоже вот так и остановили. Что такое, в чём дело? Оказывается, толпу снимали для кинематографа”.
Но в конечном счёте “побеждает” версия о задержании громил.
Указанная нами смена чисто бытовых интерпретаций происходящего придавала бы рассказу характер чисто забавного, полуанекдотического казуса, свидетельствовала бы исключительно о наличествующей в повествовании стихии юмористического, если бы не тревожно намекающая на что-то до боли знакомое и мрачное другая цепочка реплик-комментариев. В повествование включаются другие голоса, врываются другие интонации.
“ — Чёрт знает что, остановили всю публику. Вот дурацкие распоряжения-то”.
Это трезвый голос естественного здравого смысла.
“ — А может на что-нибудь нужно, - сказал голос из толпы”.
Это уже налицо версия, принадлежащая безымянному человеку, по-видимому, привыкшему к беспределу и отсутствию от кого-либо каких-то сносных объяснений.
“ — Конечно, если бы не было нужно, останавливать бы не стали”.
А тут уж явно версия множества (не случайно в тексте отмечено, что эти слова “сказало ещё несколько голосов”), охотно и по-рабски безропотно принимающего любые действия власти как справедливые и тем самым снимающего проблему личной ответственности. “Нам с тобою думать неча, коли думают вожди”, — как-то саркастически обронил поэт.
И, наконец, ещё одна реплика-версия неожиданной и странной приостановки уличного движения. Собственно, это даже скорее попутное замечание-предостережение:
”Не очень с ним разговаривай, их, должно быть, задерживать будут”.
Фраза, можно сказать, из будущего 1937-го года!
При сопоставлении этих двух рядов версий — первого (чисто комедийного) и второго (с элементами возможного нарастающего драматизма) — обнаруживается двойная семантика фразы беспокойного старичка в очках:”Ни в одной стране невозможно такое безобразие”. За словами героя, казалось бы, наполненными привычным старческим брюзжанием, угадываются и лёгкие штрихи намечаемой авторской декларации.