Смекни!
smekni.com

Поэзия В. Брюсова (стр. 4 из 6)

Такова обстановка, в которой появляется «Urbi et Orbi». Общее отношение символистов к книге было восторженным. Андрей Белый вспоминал: «Urbi et Orbi» была встречена как нечто чрезвычайное». Ал. Блок назвал книгу «крупнейшим литературным явлением за последние годы»; Брюсов же, утверждал он, «по моему убеждению, теперь первый в России поэт». Вяч. Иванов писал: «Твой правый стих, твой стих победный... незыблем, как латинский зык... Ты — духа страж». Андрей Белый возвещал, что он, «поэт, ищущий пророков о тайне неба вопиющих», нашел наконец своего мага в Брюсове: «В венце из звезд упорным магом с улыбкой вещею глядите».

При всем этом, когда Блок назвал Брюсова «кормщиком символизма» Брюсов ответил: «Не возлагайте на меня бремени, которое подъять я не в силах...Дайте мне быть только художником в узком смысле слова, - все большее довершите вы, молодые, младшие».

Не было ли, однако, это заявление тактическим шагом, умиротворяющим строптивых молодых? Ведь несомненно, что среди символистов Брюсов был человеком самой широкой образованности; что по его работе теоретика и художника, по его организационной деятельности, наконец, по самому своему характеру, Брюсов не мог (хотя бы в известной мере) не быть «кормщиком». Современник тех лет вспоминает: «Брюсову хотелось создать «движение» и стать во главе его. Поэтому создание «фаланги» и предводительство ею, тяжесть борьбы с противниками, организационная и тактическая работа — все это ложилось преимущественно на Брюсова». И в другом месте: «Управляя многими явными и тайными нитями, он чувствовал себя капитаном некоего литературного корабля».

В «Urbi et Orbi» и выявляется вся сложность отношений Брюсова к различным представителям символизма. Брюсов обращается и к старшим и к младшим, предупреждая, что время — чрезвычайно ответственное («Пробил последний, двенадцатый час!..» «Стоим мы теперь на распутье веков») и что «кто в час совершений в дремоте поник — судьбе не угоден». Он стремится примирить внутренние разногласия, утверждает, что все символисты — единое племя «аргонавтов» и каждый по-своему выполняет единую работу: «Все мы в деле: у кормила, там, где парус, где весло».

Говоря о старших, Брюсов отмечает своеобразие каждого из них. Бальмонт, например, не способен на «раздумья», лишен силы пророка, дающего «завет векам». Он живет мгновениями и мечтой. Но в этой своей роли он — поэт «избранный, божий, своим овеян светом».

3. Гиппиус предана своей единой неколебимой «истине», она верит в одного бога, не желая знать других, — и в этом ее своеобразие, хотя сам Брюсов предпочитает иное: «Хочу, чтоб всюду плавала свободная ладья, и господа и дьявола хочу прославить я». Своеобразие Ив. Коневского в том, что он «жаждал знать, пытливым взором за грань проник». И то, что «предвидел Коневской — во всей вселенной не повторит никто». Недаром в статье того времени (1901) Брюсов писал: «Поэзия Коневского прежде всего — раздумье, философские вопросы».

Обращаясь затем к молодому поколению («Младшим», «Андрею Белому»), Брюсов признается, что найденная теургами «истина» ему недоступна. Он, Брюсов, безнадежно «бредет за оградой их озаренного дворца». Но он не выключает их из общего дела и говорит о них с уважением и торжественно: «Они Ее видят! они Ее слышат! С невестой жених в озаренном дворце!..»

А с другой стороны, наряду с объявлением символизма единым кораблем аргонавтов и попыткой примирить его внутренние разногласия, Брюсов на своей «свободной ладье» проникает за пределы символистокого понимания искусства и жизни. В стихотворении «Венеция», например, утверждается гордость и величие «человека, прекрасного, как солнце», но без всякой тени устремления в «иномирное». Здесь человек оказывается полным «дерзости и мощи, над которой смерти нет», «великим» своими реальными делами и демократизмом: «Он воздвиг дворцы в лагуне, сделал дожем рыбака».

Так в борьбе за единое «дело» символизма Брюсов оказывается противоречивым. И это естественно. Ведь он открыто декларировал, что хочет служить разным богам, «богу и дьяволу» одновременно. В «Urbi et Orbi» эти противоречия и сказываются в трактовке всех тем. Нетрудно обнаружить в книге и стихи, полностью отвечающие концепции старших символистов, и стихи, которые теурги справедливо считали «соловьевскими», и стихи «парнасские», и, наконец, — в противовес всему этому — стихи, ведущие в лагерь демократии и революции.

Так, например, в целом ряде стихотворений дается, по существу, концепция старшего поколения символистов. В «Одиночестве» утверждается, что в своей «душе-тюрьме» человек «беспощадно одинок», «вся сущность человека лжет», никогда и ни в чем «нет единенья, нет слиянья». Да и вообще — «напрасно дух о свод железный стучится крыльями, звеня». Нетрудно заметить, что здесь повторяются мотивы Мережковского, Минского и т. д.

В стихотворении «Презрение» варьируется примерно тот же круг идей: жизнь — «игра теней», человеческая судьба — «как лист, в поток уроненный», и полнейшая беспомощность человека перед бытием вызывает всеобщее презрение:

Великое презрение и к людям и к себе

Растет в душе властительно, царит в моей судьбе.

Бальмонтовюкие мотивы находят выражение в таких, например, стихотворениях, как «Голос часов», «Мессалина», «Чудовища», «Зимние дымы», — которым «сладко реять дружной тучей без желаний, без усилий...».

Мотивы теургов встречаем в стихотворениях «К близкой», «Яростные птицы», «Мальчик», «Царица», «Люблю одно»:

Под вольный грохот экипажей

Мечтать и думать я привык,

В теснине стен я весь на страже:

Да уловлю господень лик.

Значительное место занимает в «Urbi et Orbi» тема любви, любовных страстей. Этому посвящены и целые разделы книги («Баллады», «Элегии»), и ряд стихотворений в других разделах, и поэмы («Город женщин», «Во храме Бэла», «Последний день»).

В свое время многих возмущала аморальность поэта: воспевание «любви втроем», демонизма страстей, лесбийской любви и даже «потехи с козой». Критик А. Измайлов написал злую пародию: уж если возможно «блаженство» с козой, то чем хуже мандрил: «Я с рассветом привскочу на иглу Адмиралтейства. Я мандрила захвачу для блаженства чародейства...»

Разумеется, здесь критик высмеивает крайности «демонизма», которые он нашел у Брюсова. Но в книге были и совершенно противоположные мотивы. Ал. Блок поэтому имел не меньше оснований увидеть в теме любви «Urbi et Orbi» «трагедию сладострастия и целомудрия» в ее высших точках «падения и высот», получающей конечное разрешение в духе соловьевской «божественной» любви. В наши дни литературовед Б. Михайловский по-иному осветил этот вопрос. «Брюсов, — пишет он, — выдвигал культ страсти и плоти... Оправдание плоти, страстей, чувственного наслаждения было для Брюсова формой его гуманистических и материалистических стремлений, его отталкивания от «бесплотной духовности» символистов».

Б. Михайловский, на наш взгляд, верно уловил общую направленность темы любви у Брюсова. Справедливо, что в конечном счете тема эта была своеобразным выражением гуманистической и антисимволистской устремленности. Однако развитие темы шло сложным путем. В годы же создания «Urbi et Orbi» Брюсов еще утверждает декадентски-символистскую трактовку любви. Свидетельство тому — статья «Вехи», напечатанная в 1904 году в «Весах».

Страсть, объявляет здесь Брюсов, во всех своих формах — святыня, целомудрие, ибо «целомудрие — это мудрость в страсти, сознание святости страсти... Когда страсть владеет нами, мы близко от тех вечных граней, которыми обойдена наша «голубая тюрьма», наша сферическая, плывущая во времени, вселенная. Страсть — та точка, где земной мир прикасается к иным бытиям».

В этих мыслях совершенно очевидна шопенгауэровская основа. Отсюда становится понятным, как именно поэт подходил в это время к теме любви. Все формы любви и страсти, утверждает он, — священны. Поэтому мы вправе, «не стыдясь своей работы», воплощать самые различные их проявления, пусть даже болезненные. И вот почему в «Urbi et Orbi» любовь возникает в самых разнообразных ее ипостасях: и как «клетка одиночества», из которой человек рвется в «иномирное» («Одиночество»); и как метафизическая, извечная «роковая» сила («В Дамаск»); и как постижение теургической «истины» («К близкой»); и как «ярость мук, пытка, палач», святая месть («Пытка», «Гиацинт»)...

А наряду с этим в «Urbi et Orbi» встречаем и другое: простую, нежную, глубоко человеческую лирику любви, без тени какой-бы то ни было метафизики: «Подражание Гейне», «Прощальный взгляд», «Эпизод»:

И после всех моих падений

Мне так легко давались вновь

И детский трепет разлучений,

И детски нежная любовь.

Таким образом и в теме любви Брюсов (в «Urbi et Orbi») вырывается подчас из символистского круга идей. Но это происходит еще вопреки его теории. В дальнейшем же, хотя и не без противоречий, поэт и пойдет, говоря словами Б. Михайловского, по пути «материалистического и гуманистического» осмысления темы. И это проявится уже не в отдельных «прoрывах», а как ясное сознание, что нет ничего «умиленней и чудесней вечно земной любви», что по мере того, как «годы идут, — мечте все любезней грешные песни любви». Не случайно в позднейшем стихотворении, посвященном теургу Эллису, Брюсов откровенно ироничен, отвергая любовную метафизику:

Белые рыцари... сень Палестины...

Вечная Роза и крест...

Ах! поцелуй заменяет единый

Мне всех небесных невест!

Ах! за мгновенье под свежей сиренью

С милой — навек я отдам

Слишком привычных к нездешнему пенью

Оных мистических Дам.

Однако хотя тема любви занимает в «Urbi et Orbi» значительное место, не она является ядром книги. Брюсов подчеркивал, что его сборники — «некоторое целое, отдельные стихотворения, объединенные в группы, составляют лишь звенья одной цепи».

Уже в стихотворении, открывающем книгу («По улицам узким»), поэт как бы подводит итоги прожитому и намечает дальнейший свой путь. И он сразу же отбрасывает «сны и слова» прошлого («Довольно, довольно! Я вас покидаю!») и объявляет о неустанности исканий и о радостном, в противоположность бальмонтовскому тридцатилетнему «итогу», жизнеутверждении: