Смекни!
smekni.com

Поэзия К. Бальмонта (стр. 1 из 2)

И.Машбиц-Веров

Бальмонт считается крупнейшим представителем старшего поколения символистов. «Королем нашей поэзии», наиболее ярким поэтом в «истории нашего символизма» называл его Ин. Анненский. Брюсов в разные годы писал: «Равных Бальмонту в искусстве стиха в русской литературе не было» (1903); «В течение десятилетия Бальмонт нераздельно царил над русской поэзией» (1906).

Бальмонта трактовали как поэта жизнеутверждающего. Ал. Блок, например, так характеризовал его творчество (1907): «Когда слушаешь Бальмонта — всегда слушаешь весну. Никто не окутывает душу таким светлым туманом, как Бальмонт. Ярко было всегда его солнце...»

В «Русской литературе XX века» (под редакцией профессора С. А. Венгерова, 1915) читаем: «Вся поэзия Бальмонта — неперестающая весна». После «скорбной школы русской поэзии, привязывавшей поэзию к невзгодам общественности»... поэзия Бальмонта «послала на землю отрадную ярость лучей молодого солнца». И вывод: «Главная и основная черта поэтических убеждений Бальмонта — оптимизм... светлое и радостное, какое-то победное настроение проходит золотой полосой через все десять томов его стихотворений».

Сам Бальмонт тоже осмысливал свой творческий путь как путь к свету и радости. В предисловии к первому тому «Полного собрания стихов» (1909) он писал: «Мое творчество началось... с печали, угнетенности и сумерек, началось под северным небом. Но, силою внутренней неизбежности, через жажду безгранного, безбрежного, через долгие скитания по пустынным равнинам и провалам Тишины, подошло к радостному Свету, к Огню, к победительному Солнцу». Перебрасывая, далее, «звенья» от книги к книге, Бальмонт утверждал, что его мечта «создает мост и уходит в вольные, манящие дали. От бесцветных сумерек к красочному Маю... от незнанья к счастью вечного познания, от гнета к глубокому вздоху освобожденья».

Конкретизируя содержание своего «вечного познания», Бальмонт называет «четыре стихии — Огонь, Воду, Землю и Воздух». С ними, заявляет поэт, «неизменно живет моя душа в радостном и тайном соприкосновении». Огонь же — это «любимая моя стихия... Я молюсь Огню. Огонь есть истинно всемирная стихия, и кто причастился Огня, тот слит с Мировым» (1904).

Из признания Бальмонта видно, что его «вечное познание» не содержит ничего нового в сравнении с «познанием» всего старшего поколения символистов. Это та же абстрактная «мечта», лишь по-новому варьируемая в метафизически трактуемых «стихиях»; те же иллюзорные поиски утешения от «скитаний по пустынным равнинам и провалам».

К тому же этот новый, созданный Бальмонтом вариант «творимой легенды», вопреки декларации, не выполняет своей роли, по крайней мере, по двум причинам: мотивы скорби, «угнетенности и сумерек» остаются, в сущности, во всем его творчестве преобладающими; а мотивы «счастья», «освобождения», «света» на деле оказываются художественно неубедительными, искусственными. Книги Бальмонта, действительно, образуют «звенья», в них есть «внутренняя неизбежность» единого пути, по путь этот не выводит к «Солнцу». Доказательство — в книгах поэта.

Первая книга Бальмонта-символиста — «Под северным небом» (1894) — имеет эпиграфом строки из Ленау: «Вне страдания божественное недостижимо». И в этом суть книги. Поэт всячески возвеличивает страдания: «Одна есть в мире красота — любви, печали, отреченья и добровольного мученья...» Страдания и скорбь противопоставляются «Солнцу», «Весне» и оказываются единственно «истинными»:

Есть красота в постоянстве страдания

И в неизменности скорбной мечты.

Поэтому с самого начала возникают у Бальмонта совершенно определенные символические образы мира. Это «Болото» (название стихотворения), «нищенская жизнь без бурь, без ощущений, холодный полумрак, без звуков и огня», где «жабы черные... ведут зловещий хоровод». Это мир, где господствуют «Духи чумы» (название другого стихотворения) и «в двери к людям стучат смерть, гибель, страх». Или, наконец, это мир, который «безответен и нем», в котором вечно звучит скорбный вопрос: «Зачем? Зачем?» (название стихотворения), а люди «обмануты, плачут, точно дети».

В этой безысходной тьме возникают у Бальмонта, как и у всех старших символистов, иллюзорные утешения. Поэт ищет освобождешия в «мечтах». Изменчивый и легкокрылый, как «эльф», он «бодрствует», стремясь постигнуть «мир иной... безбрежное, далекое».

Так рождается второй характерный образ Бальмонта, проходящий через все его творчество, — образ поэта-облачка или ветерка, бездумно порхающего над скорбным миром, ищущего счастье в «мигах»: «Я — облачко, я ветерка дыханье».

В книге «Под северным небом» ясно звучит и другой обычный для старших символистов мотив — мотив «утешительной смерти».

«Не верь тому, кто говорит тебе, что смерть есть смерть: она — начало жизни», — возвещает Бальмонт уже во вступительной пьесе сборника. Смерть — «высший свет», «свобода», «лучшей жизни весть».

В других стихотворениях образ смерти возникает в несколько ином плане: она — избавительница от бед жизни, великое забвенье, и поэтому — желанна: «Ты всем несешь свой дар успокоенья... К тебе, о царь, владыка, дух забвенья, из бездны зол несется возглас мой: Приди. Я жду, Я жажду примиренья!..», «Смерть, убаюкай меня!».

Вышедшая через год очередная книга Бальмонта «В безбрежности» (1895) варьирует и углубляет мотивы и образы "Северного неба».

Мы находим здесь уже знакомый образ «клетки познания» (вариант Бальмонта «Пещера»), и это тоже осмысливается не только как роковая ограниченность познания, а как тюрьма, пустыня, тьма, где человек обречен на страдания:

Бесплодно скитанье в пустыне земной,

Близнец мой, страданье, повсюду со мной.

Где выход, не знаю, — в пещере темно,

Все слито в одно роковое звено.

«Освобождением» же от тюрьмы жизни вновь оказываются мечты:

В жизни, кто оглянется.

Тот во всем обманется,

Лучше безрассудными

Жить мечтами чудными!

А эти «чудные» и «безрассудные мечты», в свою очередь, естественно трансформируются в «миги», в «облачко» и т. д.

Вместе с тем, как важнейшее содержание «мигов» возникает тема любви (раздел «Любовь и тени любви»), вернее, сладострастии. «Влюбленной души сладострастье» — это «вспышка счастья, полубожественный сон, несказанные мгновения восторгов безумно святых». Любви поэт жаждет «хотя бы ценой преступлений»: здесь «простимся с добром и со злом». А это приводит Бальмонта, как и других старших символистов, к мотивам демонизма.

Однако основным содержанием книги «В безбрежности» остается безбрежность человеческих мук: отсюда и название. Человек навсегда заключен в свою «пещеру» и никогда не узнает «свет небесный»:

Миллионы, мириады нескончаемых веков,

Мы, отринутые, стонем, слыша звон своих оков.

Мы не знаем, где родится новой истины звезда.

Нами правят два проклятья: Навсегда и Никогда

Следующая книга — «Тишина» — вышла к тридцатилетию поэта (1897). Возраст зрелый. Поэт, однако, остается во власти беспутья. Или, как указывает эпиграф к книге, окруженным тишиной «всемирного молчания».

Действительно, жизнь для Бальмонта по-прежнему — «кошмар», «царство льдов» (названия разделов), где поэт — «дух бесстрастный, дух бесприютный» — хочет «смерти одной». Это все та же «боль Мира», тьма, бессмыслица —

В темноте миллионы теней

Погребальным идут хороводом.

И при свете болотных огней

Исчезает народ за народом.

И не в силах безумцы понять.

Что вращаются в круге замкнутом....

В «Тишине» мотивы, ужe известные нам по «Северному небу» и «Безбрежности», получают дальнейшее развитие.

Прежде всего это относится к мотиву индивидуализма. Человек не только не способен вырваться из тьмы непознанной жизни («Повсюду сказка бледная — загадкой предо мной») — он не способен также познать других людей:

Бессменно одинокая,

Душа грустит всегда,

Душа душе далекая,

Как для звезды звезда.

Однако в своем одиночестве поэт находит не только «грусть». Это противоречивое состояние, в нем есть и радость. Отвернувшись от земли и людей, поэт объявляет себя «за пределами правды и лжи», становится «гением единственным», «стихийным», «светлым», «гением Мечты».

Отсюда возникает, с одной стороны, образ «Нарцисса», «только в себя невозвратно влюбленного» (естественно открывающего путь к темам «демонизма»), а с другой — уже знакомый нам образ поэта-ветерка, живущего «мигами»: «Я вольный ветер, я вечно вею, волную волны, ласкаю ивы».

Более того, в стихотворении «Зов» «миги» объявляются великим «откровением»:

Все, на чем печать мгновенья,

Брызжет светом откровенья,

Веет жизнью вечно-цельной.

Дышит правдой запредельной.

Однако и здесь сразу же обнаруживаются противоречия, разрушающие «вечно-цельную жизнь». Мечты и миги, оказывается, вовсе не всегда спасительны. Так у поэта возникает мысль, что все разновидности его мечтаний на деле лишь отрывают человека от подлинной жизни, от «земли», от «солнца», ведут к «пустоте»:

О, жизни волнение!

О, свет и любовь!

Когда же мы встретимся вновь?

Когда я узнаю не сны наяву,

A радостный возглас: «Живу!»

Мы детство не любим, от Солнца ушли.

Забыли веленья земли.

И, сердце утратив, отдавшись мечте,

Слепые, мы ждeм в пустоте.

«Пена морская», которая «погибнет, сверкая, растает дождем», вот кто «мы, дети мгновенья». И зачем же —

Напрасно

Стремимся мы страстно

К обманной мечте,

К немой пустоте?

Так сам поэт обнажает иллюзорность декларируемого им «счастья». И трагизмом веет от его признания, которое мы вправе отнести ко всему поколению старших символистов:

Пилигрим бесприютный...

Бросив обманы земные,

Я правды Небес не достиг.

Наиболее ярко выразил Бальмонт свой душевный хаос в стихотворении «В лабиринте». Это, по существу, исповедь поэта:

Было много... Сны, надежды, свежесть чувства, чистота,

А теперь душа измята, извращенна и пуста.

Я устал. Весна поблекла. С Небом порван мой завет.