Смекни!
smekni.com

Лимонов. Противительный союз (стр. 2 из 2)

* * *

Отрицание; нигилизм. За которым — и это как передернуть карту или затвор — не может не последовать утверждение. На манер того же Паунда, Маринетти, Селина. То есть такого утверждения, которое несет в себе отрицание. Не только в прозе или публицистике, но и в поэзии.

Старый фашист (Пьер Грипари)

на “днях литературы” в городе Коньяк,

посоветовавший мне прочесть Нерваля,

умер недавно…

Старый французский фашист и старый педераст.

Нерваля я не прочел, но знаю,

что он повесился на фонаре в Париже

под первыми лучами зари

на улице Старого Фонаря. Как красиво!

Проклятый поэт должен быть фашистом.

Другого выхода нет.

(Из последних стихотворений)

Вопрос: почему нет другого выхода? Иначе говоря, в силу чего, следуя какой логике автономия эстетической сферы приводит к эстетизации смерти, к фашизму? Ответ: в силу силы (в том числе и в тютчевско-достоевском смысле: красота — это страшная сила). Определение Райха из “Массовой психологии фашизма”: “Фашистская ментальность возникает тогда, когда реакционные концепты накладываются на революционную эмоцию”.

* * *

О “Книге Воды”. Она написана в тюрьме, в ожидании суда. “Ты сам свой высший суд”, — говорит себе Лимонов и пишет. О водах времени, в которые нельзя войти дважды, но можно — с автоматом на плече и с революцией в башке. Один раз. “Мы дошагали до середины реки, и стало видно, как Днестр уходит сияющей полосой вниз и вдаль к морю. Дул вкусный, самый свежий в мире ветер, временами принося мельчайшую водяную пыль. Я представил, как бликуют в прицеле снайпера мои очки и сделал огромный глоток вкусного воздуха…” Днестр, Пяндж, Тибр, Обь, Енисей, Нева, Темза, Дунай, Сена, Волга, Гудзон, Адриатика, Средиземноморье, Черное море, Белое, Азовское, Северное, Тихий океан, Атлантика. География авантюриста, номада, Бакунина и Дон Гуана в одном лице. (Не является ли Дон Гуан протофашистом, не накладывается ли на его эстетическую эмоцию реакционный концепт “обладания”?) Война и женщины, женщины и война. Все, все, что гибелью грозит. И в направленном на тебя в упор дуле Калашникова, и в женском разверстом лоне — вакхическое прожигание жизни. Можно ли войти в женщину дважды? “Вообще же целью этой книги является мир. В Венеции я увидел впервые член мужчины в женщине, из которой только что вышел сам. Это было удивительное озарение. Потрясающая по жестокости картина в деталях. Снизу стекала моя сперма. Волосы ее слиплись”. А в книгу? Со времен “Дневника неудачника” Лимонов не писал так свободно, так хищно. Некоторые места пробирают до мурашек, до кома в горле. Иные полны жестокой поэзии. Иные — озорства, вызова, великолепной бравады. И вновь, как и в “Дневнике”, любовная страсть (любовная рана) повенчана здесь со страстью политической — страстью изгоя, отребья. Но уже без гаерства. Рутина, покорность, сытость — антиэстетичны. В этом он, опять же, наследник коммунара Рембо, фашиста Паунда, горлана Маяковского, самурая Мисимы. Свою биографию он строит по той же схеме. От эстетики — к прямому действию, жесту. Биография как тотальное произведение искусства. “Я инстинктом, ноздрями пса понял, что из всех сюжетов в мире главные — это война и женщина (блядь и солдат)”. В такой оптике, конечно, есть риск ослепления. (К слову, в воде Лимонов постоянно теряет очки или линзы. Точно так же он теряет возлюбленных, друзей, соратников по партии.) Но ведь ослепления он и ищет. Блядь и Солдат, Эрос и Танатос, оргазм и холодок страха внизу живота. Тонкая красная линия, отделяющая сатори от смертоубийства. Чтобы однажды увидеть — что? “Москва-река ни к чему не побуждает, не навевает никакого настроения. Это странное кладбище мертвой воды посередине города, разлегшееся в неопрятных серых берегах. Как опасная ртуть”. Я не знаю более зоркого описания главной реки страны.

* * *

К “автономии” эстетической сферы. “После того, как товаром стало произведение, художник, отвергая свой традиционный человеческий облик, надевает маску товара на самого себя. Консервативные критики современного искусства, обвиняющие его в дегуманизации, забывают о том, что в великие художественные эпохи центром тяжести в искусстве становится вовсе не человек. Почему и в современной поэзии с новой силой открывается одно: сталкиваясь с миром, который тем громче славит человека, чем бесповоротней сводит его к вещи, она срывает маску с гуманистической идеологии и глубочайшим образом усваивает бутаду, вложенную Бальзаком в уста Браммеля: „Ничто не напоминает человека меньше, чем человек“” (Джорджо Агамбен, “Станцы. Слово и фантазм в культуре Запада”).

* * *

В чем секрет очарования лучших книг “Эдички”? В неподражаемом сплаве ребячества, ухарства и металитературной (само)иронии. Последнюю его хулители склонны недооценивать, принимая высказывания от первого лица за чистую монету. Между тем “я” Лимонова насквозь литературно. Даже само его заточение выглядит как цитата: Аввакум, Радищев, Достоевский, Чернышевский, Сад, Жене, Сервантес, Уайльд… Кем восхищается он в “Священных монстрах”, записках, от которых “пахнет парашей и тюремным ватником”? Тем же Садом, Достоевским, Жене. Пазолини, “нашедшим судьбу на вонючем пляже в Остии”; Мисимой, вскрывшим себе живот на балконе штаба японской армии; Ницше, кончившим в сумасшедшем доме; Константином Леонтьевым, постригшимся в монахи; бомбистом Савинковым; “тупой, непристойной, наивной, развратной и потому святой” Мерилин Монро, Че Геварой, Хлебниковым, Моцартом. Но самые пронзительные слова найдены для Ван Гога, “прострелившего свою гениальную, безумную голову в кукурузном поле под палящим солнцем Прованса”: “По корявой дороге под волосатыми звездами топает пара пешеходов в корявых башмаках. Небо сделано все из червяков, загнутых нервными креветками <…>. Ночное кафе в Арле — красное и желто-ядовитое, какая-то прямо засохшая кремовая кровь города. И гарсон в таком белом фартуке стоит служащим из морга”.