Именотворчество в русской литературе
И. И. Мурзак, А. Л. Ястребов.
Сюжетная структура романа второй половины XIX века с драматическим постоянством переосмысливает гармонию пушкинского мироздания, извлекая из субстанциального его наследия философские механизмы и психологический инструментарий.
Выбор имени героини «Евгения Онегина» предваряется авторским замечанием: «Впервые именем таким...». Очевидна достаточность комментария и отсутствие необходимости более подробного распространения. Объяснение этому легко вычитывается из прозрачности смысловых ассоциаций, которые заложены в фамилию Лариной. Родово-помещичий аспект (не случайно упоминание могилы Дмитрия Ларина) усиливается темами хранения («Они хранили в жизни мирной привычки милой старины...»), недоступности («Дика, печальна, молчалива...»), сокрытия («И часто целый день одна сидела...»). Подобное осмысление текстом слова «ларь» семантически возводит имя к волшебному ларчику фольклора, бочке и хрустальному дворцу Гвидона из «Сказки о царе Салтане», к таинственности и загадочности мира, окружающего героиню (преданья, сны, гаданья). Мотив охранительности в символике произведения приобретает значение замкнутой цельности, духовного богатства.
Парадокс читательского восприятия заключается в том, что с трудом допускается возможность типологического соотнесения близких по смыслу фамилий Лариной и гоголевской Коробочки. Единственная женщина среди помещиков Настасья Петровна приземленной активностью утрирует понятие сокровищницы, и ее именование фарсово аллегорирует одну из черт национального характера — скопидомство. Каким бы некорректным ни казалось сопоставление Татьяны Лариной и Коробочки, философская мысль писателей выражает двойственную природу идеального начала, сводящего видимое противопоставление к единому центру — идее внутреннего именного равенства. Оформление этой мысли в русской литературе принадлежит Антиоху Кантемиру. Во второй сатире им разрабатывается тема родства:
Кровь, та ж плоть, те ж кости.
Буквы, к нашим именам приданные...
Духовная мудрость и практическая сметливость воплощаются в именах героинь Гончарова и Тургенева. Бережкова символизирует предел, Калитина — разъятость души для чувства. Переосмысление мифологемы хранительницы фиксируется именотворчеством Достоевского и Толстого. Пространство города, отделенность от имения оборачивается трагедией для Анны Карениной. Топонимические реалии — Воздвиженское и Покровское — означают, по Толстому, обреченность индивидуального чувства в сравнении с полаганием на мудрость божью. Покровское — покров, охранение соотносимо с семьей Левина. Губительность человеческого воздвижения подтверждена смертью Анны на станции Обираловка.
Во многих именах не обнаруживается ярко выраженных значений, однако реконструкция иерархии смыслов позволяет гипотетически обозначить их этимологию. Онегин и Ленский, к примеру, прочитанные с позиции противопоставления («стихи и проза, лед и пламень») раскрывает скорее социотипическое наполнение характеров. Но помимо значений, на которые указывает Ю. М. Лотман в комментарии к роману «Евгений Онегин», логика выбора имен, возможно не осознаваемая автором, обнаруживает черты схождения если не в пространственной символике (речевые ассоциации), то в смысловых признаках: онег(и)н — лен(ь)ский. Но это предположение может быть поставлено под сомнение фамилией героя Лермонтова, репродуцирующей традицию речной метафорики. Символическая структура «Героя нашего времени» дает основание заключить, что именно печора (‘пещера’ — по Далю) является семантической основой фамилии Печорин. Лейтмотивом пространственно-философского существования персонажа становятся несвобода, система запретов. Сфера самореализации героя редко выходит за пределы замкнутого пространства. Космос притязаний обрамляется монологом одиночества «печорного» человека, а затем наследуется темой «некуда идти» Достоевского, лабиринтами А. Блока и А. Белого.
К иному типу литературного номинирования относится фамилия Розальской («Что делать?»). Западноевропейская эмблема эстетически удобна автору тем, что позволяет обозначить контрастные отношения: роза-подвал, роза-лопухов; а также объединить канонический образ красоты с прекрасной перспективой (четвертый сон). При всей этимологически-видовой близости (роза-астра) фамилия чеховского Астрова несет иную смысловую нагрузку. Противопоставление «астра ‘цветок’ — astra ‘звезда’», т. е. ощущение увядания, осени жизни — манящий холод далекого света — находит сюжетное подтверждение в разрыве между отчаянием бездействия и гуманистическими декларациями персонажа.
Наряду с символико-значимыми в номенологической системе русской литературы присутствуют и номинально-значимые имена, характеризующиеся однозначностью прочтения: Скотинин, Скалозуб, Разумихин и т. д. Было бы заведомым упрощением рассматривать их лишь в качестве классицистических построений, появляются они в античных и христианских памятниках, а XVII век через эстетико-идеологическую антиномичность выразил логику художественной проекции частного на общее. В читательском сознании сохраняется уже не имя персонажа, которое названо в тексте, но его маска. Например, «Простодушный» Вольтера, «Отец семейства» Дидро, «Скупой» Мольера, «Последний из могикан» Купера, «Хамелеон» Чехова. В «Толстом и тонком» автор воскрешает известное лирическое отступление Гоголя, в котором подробно классифицировались чиновничьи типы и социальные маски, обобщенные в шаржированные идеи. Преуспевание начинает выражаться через физическую полноту. Социальная удовлетворенность в русской литературе обозначается гипертрофированной телесностью (брюшко Александра Адуева, толстяки — купцы Островского, одышка Ионыча), противопоставленной мировоззренческой болезненности рефлексирующих героев. К редким исключениям следует отнести Пьера Безухова, здесь полнота становится метафорой цельности, как и в случае с другими положительными персонажами (круглый Платон Каратаев, крепкий Тушин, пухлый Обломов). Материальный масштаб персонажа компенсирует ущербность происхождения, выраженную в фамилии — Безухов. Значение лишенности чего-либо здесь не так явно, как в случае с Иваном Бездомным Булгакова, однако обнаруживает влияние древних именотворческих моделей.
В литературе интерпретация явлений, распространенных в социальной реальности, носит двойственный характер. Объединение фольклора и литературы характеризует этико-смысловую систему «Капитанской дочки» Пушкина и усложняется интерпретацией категории самозванства, которая не могла найти в ранних художественных текстах философско-исторического комментария. Пушкин воспринимает самозванство как фатальную национально-историческую данность, так как «Дмитрий Самозванец» Сумарокова ввел в литературно-мифологический обиход тему воровства сакрального имени. Автор «Капитанской дочки» далек от категоричного осуждения Емельяна — «Петра III». Символика имен повести выполняет задачу развенчания возвысившегося. Пушкинская дискредитация новоявленного монарха заключается в несоответствии самозванца кодексу дворянской чести. Хаотичность, непоследовательность морального выбора Пугачева, независимо от импульсивного благородства, по мнению автора, не может компенсировать отсутствие качеств, передаваемых по наследству.
Пугачевские представления о чести не имеют ничего общего с дворянским достоинством, они ближе к воровской этике, основанной на принципах эмоциональной логики. Для Пушкина трагедия псевдо-Петра заключена в посягательстве героя на то, что ему не принадлежит. Присваивая имя, наделенное властью, Пугачев нарушает закон социальной природы, где предмет воровства (имя) является мерилом жития. В историко-литературной игре текстов Емельян может торжествовать лишь в сказочных сюжетах про Емелю-дурачка.
Самозванству типологически близок мотив имени-маски. В повести «Дубровский» имя-маска Дефорж разъясняет логическую схему сюжетных коллизий. Значение взятого героем имени Дефорж (от французского forge ‘кузница’) указывает на совпадение индивидуальных признаков деятельности псевдофранцуза с родо-профессиональной ролью кузнеца Архипа. Смысловое тождество «кузница — кузнец» объединяет тему русского бунта с идеей романтической мести. Своеобразие номинаций заключается в том, что единый мотивировочный признак обнаруживается у персонажей, относящихся к различным уровням сюжета. Имена трактуются с позиции временной идентичности, их общая схема соответствует функциям героев античной мифологии. Поджигатели Кистеневки — кузнец Архип и Дубровский (Дефорж) — уподобляются по деяниям Гефесту, богу огня и кузнечного ремесла. Сцена пожара символически усиливает синонимию имени и значения (кузнец — кузница) омонимией фамилии. «Шабаш», — произносит Архип, поджигая дом с заседателем Шабашкиным.
Повторяемость имен свидетельствует о формировании литературных житий персонажей. Наиболее древнее житие для литературы XIX века представлено именем Лиза. Тема страданий, жертвенности характеризует сюжеты «Бедной Лизы» Карамзина, Лизы из «Пиковой дамы», Лизы Калитиной, Лизаветы Ивановны, Лизы Волконской, возлюбленной Адуева Лизы из «Обыкновенной истории», Лизы Хохлаковой.
Житийная функция имен просматривается и в «Преступлении и наказании». Символична духовная смерть Раскольникова накануне 27 июля, она совпадает с историческим и литературным текстами, и случайное спасение в мифологическом сюжете исключено. Грех за содеянное берет на себя раскольник Миколка. Просматривается историко-литературная параллель с Николаем Когановым, новгородским блаженным, расколовшим проповедованием своим город на две части и юродствующим на софийской стороне. Противостояние его с блаженным Феодором, чье влияние распространялось на торговую слободу, позволяет соотнести жития Раскольникова и Федора Карамазова. Миколкин день знаменует смерть Раскольникова (пророчески прочитывается постскриптум письма Орины Егоровны Бузыревой, адресованного Владимиру Дубровскому: «...у нас дожди идут вот ужо друга неделя и пастух Родя помер около, Миколина дня», соотнесенность «Дубровского» и «Преступления и наказания» не совпадение, а выражение внутренней логики культуры, когда прецедентные имена сакрализуются в качестве генезиса ритуала), но София оберегает его, житие Сони открывает герою путь к покаянию. Подозрения Порфирия Петровича («...если вы вдруг руки на себя наложить вздумаете...») в соответствии с пророчеством пушкинского текста могли осуществиться. Но Миколка — упрощенная реплика «пастыря человеков» Раскольникова — дает последнему время обратиться от философии к вере.