В нашу задачу не входит оценка пьесы как произведения искусства. Мы должны рассмотреть ее как самое сильное заявление всего V века о положении трагической поэзии в жизни гражданской общины. Потому на первый план в "Лягушках" для нас выходит агон, в котором Эсхил ставит хвалящегося своими заслугами Еврипида перед вопросом: "Ответь мне, ради чего следует восхищаться поэтом?" 46 Следующая затем по большей части эстетическая критика отдельных забавных подробностей в структуре пролога, песен и иных частей трагедии, при всем блеске остроумия, при всей россыпи шуток, придающей истинную красочность целому благодаря богатству конкретно-наглядного, не является самоцелью и потому не может рассматриваться здесь. Она, конечно, имеет первостепенное значение для комического эффекта, поскольку создает противовес предшествующему спору об этическом смысле любой подлинной поэзии, — противовес, в котором испытывает настоятельную потребность все время клонящийся к трагической серьезности спор. Эти признания современника о сущности и призвании поэзии имеют для нас тем больший вес, что непосредственных высказываний творческих личностей этой эпохи у нас практически нет 47. И даже если мы будем учитывать, что высказывания о сущности поэтического творчества, которые Аристофан вкладывает в уста Эсхилу и Еврипиду, уже испытали взаимодействие современной софистической теории и обязаны ей теми или иными формулировками, то все равно этот диалог сохраняет для нас свое уникальное значение как аутентичное подтверждение того впечатления, которое у нас самих сложилось о произведениях аттических трагиков.
"Ответь мне, за что поэт достоин восхищения?" — В ответе Еврипид соглашается с Эсхилом, хотя слова, которые он выбирают, допускают особую интерпретацию: за его талант и способности поучать других, ибо мы делаем людей в государстве лучше 48. — "А если ты этого не делал, но творил из них, благородных и прямодушных, негодяев, чего, на твой взгляд, ты заслуживаешь?" — "Смерти, прерывает Дионис, не спрашивай его". И затем Эсхил описывает с комически пародируемым пафосом, какими твердыми правилами и какой воинской доблестью отличались люди, которых Еврипид принял от него. У них не было никакой иной страсти, кроме как побеждать врагов. С самого начала поэты следовали этому призванию — лучшие из них писали стихи, чтобы служить на благо людям. Орфей раскрыл для нас таинства и учил воздержанию от кровавого убийства, Мусей — исцелению болезней и предсказанию будущего, Гесиод — возделыванию полей, распознаванию времени сбора плодов и посева, а божественный Гомер — чем еще заслужил он честь и славу, как не поучением благу, военному искусству, доблести, вооружению героев. По этому образцу Эсхил лепил истинных героев, образы Патрокла и Тевкра с львиными сердцами, чтобы воспламенить граждан, заставить их встать во весь рост на призыв военной трубы 49 (Здесь и далее русский перевод А. Пиотровского):
Но, свидетель мне Зевс, не выдумывал я Сфенебей или Федр-потаскушек.
И не скажет никто, чтоб когда-нибудь я образ женщины создал влюбленной.
Удивительная комическая объективность Аристофана позволяет ему с помощью слегка окарикатуренного пафоса искусно восстановить поколебленное равновесие. Еврипид ссылается на то, что материал его женских трагедий был задан ему в мифе. Но Эсхил настаивает, что поэт должен скрывать дурное, а не выставлять его всем на позорище и не делать его предметом поучения 50.
…Малых ребяток
Наставляет учитель добру и пути, а людей возмужавших — поэты.
О прекрасном должны мы всегда говорить.
Еврипид не видит в высоких, как горный хребет, словах Эсхила этого прекрасного, поскольку такой язык — уже не человеческий. Однако противник объясняет ему: кто сохраняет в своей душе великие мысли и чувства, тот должен пользоваться соответствующими словами, и полубогам подобает более возвышенный язык, как и более торжественный наряд 51. "Это ты разрушил. Ты сделал из царей нищих, наряженных в лохмотья, и научил богатых афинян точно так же бегать вокруг и жаловаться, что у них нет денег на снаряжение кораблей, которых требует от них государство. Ты научил их без умолку болтать вздор, ты опустошил палестры… подстрекал матросов к бунту против их начальства" 52. Таким образом мы оказываемся в гуще современной политики со всей ее горечью, за что Еврипид — как и за все дурное — привлекается к ответу.
Преувеличенный комизм этого негативного воздаяния по заслугам только тогда действует в полную силу, если представить себе, что эти слова произносятся в театре, заполненном не филологами-классиками, которые все воспринимают буквально и приходят от этого в негодование, а афинской публикой, чьим богом был Еврипид. Незаметно нарастая, утонченная критика превращается в язвительную карикатуру, а карикатура огрубляется до комического пугала, пока наконец "бог" не оказывается воплощением всего порочного в этом несчастном поколении, которому поэт в патриотической парабасе обращает спасительные слова, пробуждающие сердце. Ведь за остроумной игрой, за каждой строчкой стоит то, что со всей мощью прорывается здесь на поверхность — боль и забота о судьбе государства. О нем поэт думает везде, где речь идет о настоящей и ложной поэзии, и, хотя Аристофану сто раз известно, что Еврипид — не пугало, а бессмертный художник, которому он сам как мастер бесконечно обязан и который в своем ощущении действительности гораздо ближе ему, чем его идеал Эсхил, и все-таки это новое искусство не способно дать государству то, что дал Эсхил гражданам своего поколения, и что в тогдашней горчайшей нужде могло бы спасти государство. Поэтому Дионису в конце приходится вынести решение в пользу Эсхила, и царь подземного мира отпускает трагического поэта на свет Божий с такими прощальными словами 53:
Будь же счастлив, Эсхил, и на землю вернись,
Сохрани и спаси государство свое,
Научи и наставь, дай хороший совет
Неразумным, их много, их целый народ!
Трагедия уже давно не была способна на такой язык и такую позицию, на какую тут отваживается комедия. Ее жизненным воздухом остается все та же публика, и то, что эту публику волнует, в то время как трагедия со своими глубочайшими вопросами уходит внутрь человека. Но никогда духовная судьба общины никогда не волновала публику так глубоко, она не воспринималась так остро как политическая данность, как в горе от утраты классической трагедии. И комедия, еще раз показывая в этот миг вплетенность государства в судьбу духа и ответственность творческого духа перед всенародной общностью, достигает кульминационного пункта в своей воспитательной миссии.
Комментарий
5. Таково было суждение о комедии Аристофана в течение последних веков классической античности. Тогда ей предпочитали "новую комедию" Менандра, т. е. искусство, куда более близкое социальной обстановке и интеллектуальной культуре того времени. "Сравнение Аристофана и Менандра", принадлежащее Плутарху, — красноречивое свидетельство этого предпочтения, которое представляется нам неисторическим, при том что оно преобладало до XIX века. Это отношение возникло благодаря методике греческой пайдейи в конце античности и лежащим в ее основе нравственным и культурным критериям.
6. См. P. Friedländer, Aristophanes in Deutschland, в Die Antike, VIII, 1932, S. 233 слл., о том, как начали по-настоящему понимать комедию Аристофана, — прежде всего Гаманн, Лессинг, Гёте.
8. См. A. W. Pickard-Cambridge, Dithyramb, Tragedy and Comedy, Oxford, 1927, p. 225 слл.
10. В 487 году. См. E. Capps, The Introduction of Comedy into the City Dionysia в Decennial Publications of the University of Chicago, 1st series, vol. VI, Chicago, 1904, p. 261 слл.
11. Это, разумеется, не мешает нам принять версию о независимом происхождении первых формальных элементов комедии, как их исследовал Ф. Зелинский (Th. Zielinski, Die Gliederung der altattischen Komödie, Leipzig, 1885.
13. См. парабасу "Всадников" Аристофана, 507 слл., прежде всего 525 слл.
25. См. Gilbert Murray, Aristophanes, Oxford, 1933, с последовательным анализом всех пьес.
29. В "Вавилонянах" поэт сделал объектом своей критики деспотическое отношение афинян к своим более слабым союзникам. "Ахарняне" — пламенный призыв к миру, обращенный против официальной политики Афин; такова же ситуация и в "Мире" — комедии, написанной несколько лет спустя.
30. В знаменитом переводе аристофановских произведений, вышедшем из-под пера историка античности Иоганна Густава Дройзена, — в особенности же в его прекрасных введениях к каждой пьесе, которую он рассматривает в политическом и интеллектуальном контексте породившей ее эпохи, — впервые в Германии можно обнаружить подлинное понимание политического духа, пронизывающего аттическую комедию. Впоследствии перевод Дройзена был переиздан (Winter, Heidelberg, б. г.).