На решение этих проблем оказывали значительное влияние социальный состав и возраст участников борьбы, в подавляющем большинстве молодых разночинцев, в то время как среди карбонариев, сторонников Мадзини, Бланки, находились выходцы из разных социальных слоев и разных возрастных групп. Характеристики российских революционеров предопределяли во многом радикализм установок. Молодежи в целом не свойственны были терпеливая подготовка, теоретические нюансы. Она жаждала деятельности и готова была принести себя в жертву ради высокой цели — счастья народа. Все это не могло не отражаться в творчестве идеологов революционного движения.
Характеристики самодержавной России, вызвавшие к жизни в революционном движении заговорщичество, сохранялись достаточно долго. Затяжная неде- мократичность российской политической системы, имевшая объективные объяснения, ее корневые традиции отразились после 1917 года и в советской истории. Исследования последнего времени о военном коммунизме, основах политической системы СССР после Октябрьской революции 1917 года вновь и вновь доказывают потребность в осознании предыстории явления. И.А. Павлова пишет, что в большевистской партии «уже с самого начала имелись основания для последующего перерождения. Это не только черты, делавшие ее партией нового типа, — конспиративность, жесткая централизация, идеологическая нетерпимость. Это прежде всего — цель, сформулированная для партии В.И. Лениным в апреле 1917 года: захват государственной власти и последующее строительство социалистического общества, что в России неизбежно означало насаждение “социализма” традиционным российским способом — “сверху”, путем насилия. Все это гигантски увеличивало роль и значение верховной власти в обществе» [6: с. 49]. Л.А. Коган оправданно утверждает, что «культ власти как якобы самостоятельной панацеи, тенденции к подмене демократии олигархией и охлократией, тяга к безудержному чиновному администрированию, силовому решению проблем, рецидивы ксенофобии, культивирование образа “врага”, неприятие “чужих”, привычная готовность к гражданской войне, этический релятивизм (цель оправдывает средства), нигилизм по отношению к духовной культуре, вытеснение естественного отбора кадров искусственным, произвольно-волюнтаристским подбором их “сверху”, бесчисленные аналоги былых директив и декретов — все это в определенной мере завещано нам “военно-коммунистическим” прошлым» [5: с. 133]. Добавим, что в значительной мере именно так и представляли себе постреволюционное развитие сторонники заговорщической методы.
Отметим, что такая точка зрения категорически отвергалась сторонниками Ленина и Троцкого. В частности, Виктор Серж, приверженец последнего, писал, что «большевистский заговор был буквально вынесен колоссальной поднимающейся волной», и в результате большевики наиболее полно выражали «устремления активных масс». Эта тема достаточно спорная и в отечественной, и в западной историографии [25: с. 77-78].
Альфред Росмер, симпатизирующий большевикам, писал, что работа В.И. Ленина «Государство и революция» вызвала бурную реакцию. «Это не марксизм, — кричали одни, — это смесь анархизма и бланкизма — бланкизма под татарским соусом... В то же время этот бланкизм. был для революционеров, стоящих вне влияния ортодоксального марксизма, синдикалистов и анархистов, приятным открытием». В бланкизме обвинил В.И. Ленина и К. Каутский [24: с. 71-72, 88]. Но постоянной была и защита В.И. Ленина европейскими левыми авторами от упреков его в бланкизме, в диктаторстве [21: с. 118, 142]. Помимо обобщающих характеристик делались и конкретные уточнения и оценки. Так, М. Левин писал о последствиях Октябрьской революции: «Захват политической власти в отсутствие соответствующей инфраструктуры, диктатура пролетариата почти без пролетариата, захваченная одной партией, в глубине которой он был в меньшинстве, всемогущество огромной бюрократической государственной машины. Бюрократия стала социальной базой власти» [22: с. 112, 127]. Таким образом, проблема расширяется. Эта историографическая тенденция отразилась во многих работах о характере социалистических режимов. Например, у Жиля Мартине и Ива Буде [17: с. 11, 47, 86; 23: с. 12, 23, 25]. Ведущей идеей была та, что базировалась на утверждении о диктаторском, авторитарном характере коммунизма В.И. Ленина, черпавшем свои идеи прежде всего у Ткачева. Такой подход не был изобретением западных коллег, а привнесен эмигрантами из России. В частности об этом писал в своей достаточно известной работе Давид Шуб [26: с. 10].
При очевидном родстве явлений Октябрьский переворот 1917 года имеет и значительные отличия от концепции заговора, сложившейся окончательно к рубежу 1870-1880-х годов. Думается, это должно стать темой специального исследования. Пока же нередко это родство принимается как само собой разумеющееся и не требующее доказательств. Так, например, А.Н. Худолиев пишет, что автор настоящей статьи не затронул «важный для тех лет (1920-х. — В.И.) вопрос преемственности между теорией Ткачева и большевизмом» [13: с. 16]. Иными словами, эта преемственность практически априори не подвергается сомнению.
Советскому периоду также была присуща политическая борьба на уровне верхушки — партийные перевороты. Эта проблематика находит отражение в исследовательской литературе. А.В. Шубин полагает, что «Сталин имел основания опасаться заговора» [15: с. 372], а в целом «ситуация 30-х годов могла поставить перед системой две основные задачи: устранение элиты, саботирующей преобразования и представляющей потенциальную угрозу для системы, или (и) разгром реально складывающегося заговора с целью устранить вождя и изменить курс» [15: с. 6].
С учетом того обстоятельства, что в этот период в строительстве советского государства отразились предыдущие теоретические наработки, значимость темы повышается и в прикладном значении. Более того, невозможность быстро пройти период освоения демократического уклада жизни реанимирует проблему. Схемы заговорщичества применимы и к действительности последних десятилетий. Как справедливо пишут В.А. Твардовская и Б.С. Итенберг, «то ослабевая, то вновь усиливаясь, заговорщическая тенденция не ушла из движения даже в его пролетарский период. Более того, вера в возможность декретировать «сверху» новые социальные порядки, решать судьбы народа за его спиной — эти постулаты «заговорщичества» отчетливо проявились и в период господства сталинизма. Тема бланкизма, таким образом, давала пищу для размышлений отнюдь не только в 1860-1870-х годах XIX века в России» [7: с. 8]. Добавим, что этот вывод касается и новейшей истории России. В качестве примера можно привести события августа 1991 года.
Исследование процесса формирования российской концепции заговора может помочь в изучении подобных ей явлений. Европейская история XIX века изобиловала примерами заговорщичества в итальянских государствах, Франции, Польше, Испании, некоторых других странах. Как пишет Р. Блюм, «в тех странах, где еще велась борьба против феодализма, где завершались процессы буржуазных преобразований, где решались задачи национально-освободительной борьбы, политическая революционность находила новые импульсы, и именно в этих странах выдвигались радикальные революционные теории, продолжавшие традиции якобинства. Вообще якобинские идеи вдохновляли многих буржуазных революционеров на протяжении почти всего XIX века» [1: с. 68-69]. Близкий подход содержится в работе американского автора Э. Глиссона, по мнению которого тип русского радикализма напоминает тайные общества Европы периода Реставрации и соотносится с деятельностью крайне левых в нынешней Америке [20: с. 383]. Отметим также, что присутствие «богемных настроений», «ультралевых идей», тяготение к экстремистским акциям среди определенных слоев в развитых странах создают почву для заговорщичества. Об этом убедительно пишет Ю.Н. Давыдов, указывая на то, что в истории это почти «всеобщий тип» «богемной революционности» [3: с. 29-36].
Наличие в современном мире движений, течений, некоторые характеристики которых близки русской концепции заговора, подтверждает необходимость изучения предыстории явления. Успешное овладение властью инсургентами или заговорщиками с радикальными, а нередко социалистическими лозунгами, например на Кубе, в Ливии; теория революционного очага в Латинской Америке; специфика военного менталитета, проявляемая в переворотах, — все это настоятельные доводы в пользу тщательного исследования предшествующей истории. Наличие комплексов обстоятельств, схожих с российскими в 18401880-е годы: переходный характер эпохи, недемократичность системы, репрессивность ее, ломка традиционной социальной структуры, непоследовательность реформ, низкий уровень жизни граждан — усиливают необходимость изучения. Можно согласиться с мнением Б.М. Шахматова о том, что «интерес к Бланки и бланкизму (как наиболее последовательному варианту заговорщичества. — В.И.) не может иссякнуть до тех пор, пока в мире существуют такие социальные и идеологические условия, при которых для решения назревших революционных задач могут быть предложены бланкистские политические программы» [12: с. 83-84, 111; 14: с. 57].
Анализируя развитие революционного процесса в Латинской Америке в основном после Второй мировой войны, Режи Дебре подробно останавливается на теории революционного очага, и, хотя пытается доказать, что она не имеет ничего общего с бланкизмом, то есть с классическим заговорщичеством, приведенные им же факты опровергают этот подход. Он цитирует Че Гевару, который писал, что «не всегда надо ждать, чтобы были выполнены все условия для революции. Их может создать повстанческий очаг, то есть постоянно действующее революционное меньшинство» [18: с. 13].