... Но если бы общественная охрана оказалась бессильной предупредить насильственные действия — Правительство сочтет обязанностью государства возместить владельцам причиненные убытки. Поэтому всякое насилие над посевщиками будет ложиться тяжелым бременем на средства государства...
20
Когда позавчера пригласили Милюкова в Зимний дворец дать в Чрезвычайной Следственной Комиссии свидетельские показания об этой швабре Штюрмере, воткнутой теперь в камеру Петропавловки, — то повторяя, уже без страсти, свои прежние обвинения, что Штюрмер тайно сочувствовал Вильгельму, готовил сепаратный мир и выдавал тайны союзников (хотя конкретные подозрения ни одно пока не подтвердилось), — Павел Николаевич испытал отчётливое чувство странности от того, как далеко укатила История за эти пять месяцев.
Его штормовая первоноябрьская речь уже необратимо отдалилась как горная вершина. А сам Павел Николаевич, вознесясь по государственной лестнице на облачные высоты межгосударственных дел, заняв свой измечтанный пост в здании у Певческого моста, — как будто, обратно тому, не возвышался, а соскальзывал и соскальзывал куда-то вниз. Непредсказуемая бы прежде странность проявилась в том, что как раньше всеобщей излюбленной мишенью было самодержавие — так теперь почему-то мишенью для всех левых становился лидер партии Народной Свободы. И, министр победившей революции, либерального правительства, о котором, кажется, уж никак не крикнешь „глупость или измена?”, как о ничтожном правительстве Штюрмера, — он не только не был счастлив, но был ли он воистину волен в своих действиях? Увы и увы — нет. С разных сторон жёсткая повседневность наносила ему много язвящих уколов — и железной выдержкой надо было защищать своё сердце.
И только где отдыхало и влажнело оно — под лепными потолками самого министерства, в беседах с послами союзников, да на публичных выступлениях в дружественных аудиториях: на съезде Союза городов в Москве, на кадетском московском совещании, а выше всего, разумеется, на кадетском съезде, где Милюкова буквально фетировали, встречали немолкнущей овацией, весь зал стоя, именовали мужественным и несгибаемым вождём, так что должен был он умерять своих почитателей, что его роль преувеличивается тут, но взоры всего мира действительно устремлены на наш съезд, и среди бушующей грозы наша партия являет истинный пример государственного благоразумия, она — арбитр между классами и сословиями, — говорящий понял это, находясь на посту, который даёт возможность расширенного горизонта. Ни одна революция не прошла так гладко, как наша. Правда, ни одна и не приходила так поздно. Она была неизбежна. Мы не хотели этой революции, но теперь надо спасать Россию. — И в пылком съездовском единении Милюков без душевного усилия присоединился к резолюции о республике и радовался её мудрости, хотя всю жизнь и даже вот в начале марта так неудачно настаивал, что без монарха будет гибель и разложение.
Однако съезд длился неполных четыре дня и лишь под замкнутым куполом Михайловского театра. А даже на уличных протяжениях Петрограда авторитет Народной Свободы и её лидера совсем не устаивал так прочно. И пекло и оскорбляло не с правой стороны, как привыкли прежде, а всё с левой, с левой, с левой.
Социалисты, когда-то несостоявшиеся союзники кадетов, становились теперь невыносимы. Они демагогствовали, что нельзя отдавать чиновникам международные задачи нации и нельзя примириться с „закулисной антинародной дипломатией замкнутой чванной касты”! Они упрекали Милюкова, почему он „не демократизирует” внешнюю политику. Кидали безответственно, что „война продолжается во имя идей, объединяющих царя(!?), Милюкова, Бриана и Ллойд Джорджа!” Острили, что Временному правительству не хватает парламентского контроля: непроницаемая завеса! дайте широкое осведомление! отныне демократия (под „демократией” странно стали понимать лишь тех, кто левее кадетов...), — демократия сама должна направлять внешнюю политику!
И интересно: как же это она будет делать сама? А — тонкая структура дипломатической вязи? И зачем тогда все традиции, и министерство иностранных дел, и сам министр?
Но поспешней и чаще всего стали социалисты язвить, что министерство иностранных дел не только не помогает революционным эмигрантам скорей вернуться на родину, но даже мешает. Совершенно истерически это подавалось в социалистических газетах, а известный сверх-истерик Зурабов напечатал, что в нашем копенгагенском посольстве ему показали телеграмму Милюкова: „Соблаговолите не выдавать видов на проезд тем из эмигрантов, кто занесен в международные контрольные списки.” (Очень неблаговидно это обнаружилось, посольство не имело права показывать.)
Честно-то говоря, Милюкова за последнюю неделю и пугало, как это весь революционный эмигрантский муравейник или даже саранча спешили все скорей переползать в Россию. Болтались-болтались по заграницам — а почему они теперь должны скорей хлынуть в Россию и сбивать ее с пути? Было бы куда лучше и спокойней тут пока сорганизоваться без них.
Но правительство, воздвигнутое революцией, никак не могло выставить прямого кордона революционерам и даже тень подозрения о том допустить. И оставалось только абсолютно негласно распорядиться нашим консулам за границей и просить союзников всячески задерживать эту публику. Но вот копенгагенское посольство проболталось, Зурабов приехал и тут печатал в „Известиях” памфлеты против Милюкова, и складывалась исключительно неприятная обстановка, надо было как-то выворачиваться и отрицать. А тут и другой вопиющий случай: Троцкий, известный ядовитый тип, с группой единомышленников поплыл из Соединённых Штатов морем, а в канадском порту Галифаксе английские власти задержали их. Англия и сама понимала германофильскую опасность этой группы, и Милюков тоже просил Бьюкенена всячески этих задерживать, но начался шум и с Зурабовым, и с группой Троцкого (травила „Правда”), и Милюков в несвойственных ему колебаниях то просил Бьюкенена, чтоб Троцкого пропустили, то снова просил задерживать их, то снова — пропустить. Но это — в крайнем секрете! А публично, за последние недели четыре или пять раз, даже ещё вчера и сегодня, Милюков сам или от имени министерства отгораживались и оправдывались, что никаких задержек нигде нет, а все ворота реэмигрантам распахнуты; что даны срочные распоряжения всем миссиям и консульствам отменить все ограничения по въезду в Россию политических эмигрантов и даже оказывать им самое благожелательное и предупредительное содействие, вне зависимости от их убеждений, а правительству Великобритании и Франции указано на недопустимость каких-либо помех; и министр-де особенно энергично протестовал против задержки группы Троцкого; и паспорта выдаются эмигрантам безо всяких препятствий и даже если неизвестны их личности и вообще ли они из России, — паспорта выдаются по заверениям эмигрантских комитетов, и ещё сверх того реэмигранты снабжаются в консульствах средствами на путевые расходы. Так что задерживает их всех не Временное правительство, но опасность переезда по морям и невозможность всех сразу перевезти, немцы потопили часть пароходов, ходивших в Норвегию, а также строгие правила, существующие в промежуточных странах. Однако, ещё точней, спешил Милюков оправдаться и за союзников: они не отвечают за задержку, они тотчас выполняют все просьбы русского министерства. А дело в том, Временное правительство не сразу было осведомлено (и правда, Милюков узнал уже только на Певческом мосту), что кроме списка „политически неблагонадёжных” был ещё союзный „контрольный список нежелательных лиц”, заподозренных в сношениях с неприятелем. Так вот, в таких списках ошибочно числились и Зурабов, и Троцкий, и Ленин. И если некоторые задерживались на время, то лишь — необходимое для телеграфных сношений с Временным правительством, а по получении подтверждений тотчас же пропущены. (Заявил и Бьюкенен, что именно Троцкого задерживали потому, что он всю войну высказывался в пользу Германии, но вот уже охотно пропущен.) Сейчас наш м.и.д. просил союзников пропускать решительно всех и безо всяких согласований. Так что проезд Ленина через Германию, по-видимому, не был вызван какими-либо затруднениями со стороны союзников, ещё с 20 марта наше бернское посольство имело указание облегчать возврат эмигрантов.
Но и наивен же был Павел Николаевич, предполагав одной публикацией фамилий пацифистов, едущих через Германию (ещё когда они станут известны!), дискредитировать их и лишить политического влияния. Они проехали — даже салфеткой не утёрлись. Всегда заявлял Милюков, что обвинять политических противников в простой подкупности — неприлично... Но эти люди — Ленин, Троцкий — эта какая-то совсем новая порода, она просто за пределами всяких человеческих правил, не знаешь, что против них и предпринять.
К счастью, Ленин сразу же провалился в Таврическом, в первый же день по приезде: защищал пацифизм с такой бесцеремонностью и бестактностью, что ушёл с совещания освистанным. Даже для самых воспалённых социалистов его речь была глупостью и безумием. Так что Ленин — совсем не опасен, и даже хорошо, что он приехал, вот у всех на виду и сам себя опровергает: ещё одна прививка циммервальдского утопизма.
Но, при всех его крайностях, он подталкивает в социал-демократах стремление к миру поскорей. Вот и ОК меньшевиков — а как не посчитаться с меньшевиками? они самые солидные у нас социалисты — опубликовал путаннейшую резолюцию, по сути повторяя Циммервальд: самая неотложная задача русской революции — борьба за мир без аннексий и контрибуций. Побудить (читай — принудить) Временное правительство официально и безусловно отказаться от всяких завоевательных планов — и даже: выработать такое коллективное заявление ото всех правительств Согласия! А сами они тем временем декларируют „к пролетариату всех воюющих стран” оказывать согласованное давление на свои правительства. И это — серьёзные меньшевики? Милюков убеждал Чхеидзе и Церетели в Контактной комиссии, что это — всё утопия, совершенно неосуществимо: социалисты западных стран свободны от этих бредней и стоят на национальной почве.