Так неожиданно грубо это звучит, разрушая очарование красивых речей и даже ореол 1-й Думы. Аплодируют только левые.
Родзянко объявляет перерыв.
Перерыв? Могло бы, кажется, и вовсе кончиться, что ли. (Всем кадетам сегодня вечером ещё на митинги, шесть больших митингов в честь 1-й Думы, нашей святыни.) Да и где тут теперь гулять, встречаться, беседовать депутатам? Везде — солдатня, везде уж слишком демократическая публика, а буфет прежний не работает.
Но в одной груди — зреет и жжёт. Что за постыдный и старомодный спектакль? О чём мы тут все, когда Россия разваливается в эти самые минуты? И никто не соберётся со смелостью прорвать удремляющий ритуал? Смелостью — иметь же наконец и мнение, и швырнуть его в переполнении враждебном.
Это — Шульгин. Эти недели под обломками Думы он первый и звал её воскресить. Но то, что устроено сегодня, — не Дума, а насмешка.
Родзянко возобновляет заседание. Теперь — ораторы от фракций 4-й Думы. Он начинает с крайнего лева — с большевика Муранова, засуженного в войну. Но голос: Муранов отсутствует. И Родзянко решается начать справа: а это и есть Шульгин, да он и член 2-й, 3-й и 4-й Думы.
И всходит на трибуну Шульгин, даже фигурой своей веретенообразной предвещая остроту. Трибуна даёт ему новые силы: отсюда привык он владеть всем переборчивым регистром мыслей, чувств, приёмов. Не сразу остро, сперва даже лирично:
... от лица умеренных групп, фракций центра и обеих националистических... В среде нашей первые шаги Государственной Думы были встречены недружелюбно...
(Это — взамен всех похвал 1-й Думе, и кончено с ней.)
Но шли годы, и мы
научились её ценить, любить и возлагать на неё все наши дорогие надежды. И со стихийной силой эти чувства захватили нас во время войны, когда мы пережили великий трагический отход армий, у которых не было в руках ничего, кроме доблести. Это лето 1915 года решило судьбу 4-й Думы, партийные грани начали стираться. Под лозунгом „всё для войны” вырабатывались те силы, которые в конце концов привели к нынешнему положению. Я, господа, не скажу, чтобы целиком вся Дума желала революции, нет, среди многих была сильна мысль, что во время переправы лошадей не перепрягают. Но, даже не желая этого, мы революцию творили. Может быть, консервативные партии в этом деле оказали не меньшее влияние, чем либеральные и радикальные. И поэтому, господа, нам от этой революции не отречься, мы с ней связались, мы с ней спаялись, и несём за неё моральную ответственность.
Всё это ясно отчеканено, без двоения мысли. И отсюда — в атаку! Но — со страстью сдержанной: удары, нанесенные холодно, разят сильней.
И вот, с этими мыслями, я должен сказать вам правду-Сегодня два месяца с тех пор, как случился переворот. И я не могу скрыть, что тяжкие сомнения обуревают многих. Большие завоевания получила Россия — но не заработала ли на этих двух месяцах и Германия?
Голос с депутатских скамей: „Очень много.” Весь думский центр захвачен: вдруг заговорили прямо от их сердца. Хоры ледяно молчат. А Шульгин — ещё сильней и прямей, дозируя довески правды:
Правительство, которое сейчас занимает скамьи перед нами, которое мы считаем честным и даровитым, но желали бы видеть облечённым всей полнотой власти, — на самом деле ею не облечено, потому что оно, так сказать, взято под подозрение. Оно находится, конечно, не в таком положении, как старая власть в Петропавловской крепости, но как бы сидит под домашним арестом. (Голоса: „Верно!”)
Среди них — кажется, и прославленный голос Маклакова. Но вот что: цепочка министров в первом нижнем ряду амфитеатра совсем не благодарна Шульгину за эти слова: они не хотят не только называнья вслух, но даже внутреннего признанья в этом. Может быть доволен только Милюков. Да Шингарёв. (А Гучкова — всё нет.)
К правительству в некотором роде как бы поставлен часовой, которому сказано: „Видишь, они буржуи. А потому зорко смотри и в случае чего — знай службу!” Господа, 20-го числа вы могли убедиться, что часовой службу знает.
И — новый выброс рапиры, теперь дальше, глубже:
Но большой вопрос: правильно ли поступили те, кто поставили часового? Этот мой вопрос относится вообще ко всем социалистическим партиям: правильно ли вы поступаете, когда ставите часового около этого правительства?
Шевелятся, но молчат левые. Недовольные фырканья и шиканья с хор. Замер центр. А Шульгин — всё дальше, с освобождённой смелостью и с наслаждением швырнуть несогласным:
Среди социалистических партий, конечно, к счастью, далеко не у всех встречаются такие замашки, что приходят на память те роковые слова, которые стали уже историческими: „что это: глупость или измена?” Когда так спрашивали Штюрмера, то ставили ему в вину, что он хочет рассорить нас с союзниками. А теперь что делается? Это — глупость или измена? (Голос: „Измена!”) Нет, по-моему, это глупость. А когда в деревню направляют агитаторов, которые вносят туда анархию и смуту, а последствием будет, что Петроград, Москва, армия и северные губернии останутся без хлеба, — я вас спрашиваю, что это? И думаю, что это всё-таки глупость. Или когда натравливают наших доблестных солдат на своих офицеров, сплошь на всё офицерское сословие, как и натравливают на всю интеллигенцию, — что это: глупость или измена? Господа, это тоже глупость. Но когда все эти три признака собирают вместе — поссорить с союзниками, лишить армии и хлеба, а потому заключайте мир во что бы то ни стало, — вот это измена! (Рукоплескания. Голоса: „Браво!” С хор: „Кто это на трибуне?” Отклик: „Столыпинец!”)
Церетели гневен: — Кого вы имеете в виду?
Родзянко: — Прошу не прерывать оратора.
Шульгин не потерял самообладания. Но и не решается назвать самое страшное чудище: Исполнительный Комитет! Этого — не снесут, и это уже не будет полезно.
Господа, я вам отвечу. Пойдите, пожалуйста, на Петербургскую сторону и послушайте, что там говорится, я там живу, и сколько раз своими ушами это слышал. Ленин — это фирма, а вокруг него ютится свора, проповедуют, что им в голову взбредёт. Не забудьте, что наш народ не так уж подготовлен к политической деятельности и с трудом разбирается в этих вещах. И это действует, к сожалению.
Обрадованный и возмущённый зал гудит, тишины нет. Церетели, подняв руку, нетерпеливо просит слова. Но Шульгин ещё находит место для изящно печальной шутки:
Господа, я счастлив, что вы дали мне возможность это сказать. Я вижу, что эта трибуна, как была, так и есть — свободна и неподкупна.
(Спустя 60 лет, когда Шульгину уже было 95, я был у него во владимирской полуссылке — и он настойчивее всего возвращался к этой речи, спрашивал, где бы найти её и перечитать.)
Бурные рукоплескания большинства депутатов и части публики. Восторженно неиствует Струве, вскакивает навстречу Шульгину, сходящему с кафедры, отчаянно хлопает и кричит, неслышное в общем шуме.
Да кажется, всё это и писалось уже в умеренно-разумных газетах? Но тут впервые — сказано вслух. Магия звучащего слова.
А высокий Церетели тоже вскочил, и ещё выше его протянутая рука, в горящем нетерпении. Родзянко даёт ему слово. И, стройный красавец, сорвался с места и почти прыжками, как гонимый олень, взлетает на кафедру — и к неумолкшим овациям Шульгину добавляются ещё бурней рукоплескания к Церетели — с хор, от левых, от солдат в проходах.
Да ведь, кажется, Шульгин говорил одну правду, на что так страстно отвечать?
О, у правды много сторон. И такой поединок — есть то самое, для чего существует парламент. Шульгин не назвал Совета прямо, но Церетели принял, куда удар.
Церетели: Я прямо отвечу на все вопросы, которые поставлены здесь депутатом Шульгиным. Обладает ли наше Временное правительство всей полнотой власти или у дверей его поставлены часовые, говорящие: вот буржуи, держите их? Прежде чем выдвигать это обвинение против всех, кто не хочет рассматривать Временное правительство как 12 новых безответственных самодержцев, депутат Шульгин должен был спросить у самого Временного правительства — как оно смотрит на своё положение?
И это тоже правда: десятеро из двенадцати членов правительства не посмеют сказать, что недовольны, а Некрасов и многажды божился публично, что он в упоении от контроля Совета. А Церетели прорезает последнюю завесу, какую не посмел Шульгин:
В тех кругах, к которым принадлежит Шульгин, раздаются обвинения не только против Петербургской стороны, но против органа, олицетворяющего Российскую революцию, — против Совета рабочих и солдатских депутатов! — могучей демократической организации, которая выражает чаяния широких слоев населения, пролетариата, революционной армии и крестьянства.
Он — верит, он жив этой верой, а красивый голос его, с мягким грузинским акцентом, звенит:
Временное правительство не справилось бы со своей обязанностью, если б не было над ним контроля демократических элементов... Все четыре Думы были полностью беспомощны в деле государственного строительства...
Все четыре? Вот тебе раз, о чём же весь праздник?
Но их левая часть умела сочетать классовый интерес пролетариата с общей демократической платформой, в настоящую минуту приемлемой для всей страны, и под эту общую демократическую платформу звала всю буржуазию.
Но буржуазия раньше не шла, а сейчас,
при блеске русской революции, при солнце, которое взошло над Россией... сумеют ли подняться на эту высоту имущие цензовые элементы? смогут ли они стать под эту общую всенародную платформу? Классовая ограниченность губила Россию и погубит, если идеи господина Шульгина станут идеями всей России...
Англия?
У нас глубокое убеждение, что рабочий класс Англии политику своих министров будет направлять согласно своим классовым воззрениям.
Не так чтоб очень сильная сцепка аргументов, но большая убеждённость и личная обаятельность, то и дело рукоплещут ему с хор.
Агитаторы в сёла? Они не к беспорядкам призывают, но организованно разрабатывать незасеянную землю.