И в газетах же жалуются: отчего теперь не слышно набатного голоса наших писателей? Сейчас так хочется верить, носить в сердце не жгучую боль, а надежду, — кто бы нас подбодрил, кто бы указал?
А — сунься, напиши.
Да сейчас не миновать посылать и очерк о Новочеркасском донском съезде. А что там увидим?
По Крещенскому спуску поднялся к Собору на извозчике — да тут же наискось и остановился в „Золотом якоре”, окно досталось — на Соборную площадь с Ермаком.
Ещё два дня оставалось до съезда — но уже многие приехали, все ходили к знакомым, встречались в гостиницах, перебраживали и группками стягивались на бульварах Платовского, Ермаковского проспектов и в Александровском саду. Не узнать патриархального Новочеркасска, — весь март пробурлил, и в апреле не стало разреженней,— митинги, красные флаги. Засели иногородние в атаманском дворце и в областном правлении, захватили и „Донские ведомости”. Очнулись казаки неповоротливыми и беззащитными на собственном своём Дону.
Зык пошёл по народу.
Но всё изменилось со средины марта, как учредился Донской союз и устоял перед всеми угрозами. Прокудник Голубов пришёл на заседание Союза в правление станицы у Троицкой церкви, как раз в день Благовещения, и стал громить: „Помните, граждане, если не разойдётесь и не прекратите ваше контрреволюционное сборище — разгоним! Не забывайте, что у нас — 16 тысяч штыков!” А Бояринов ответил: „Хорошо, кликнем и мы по станицам, сколько у нас шашек!” И выгнали есаула Голубова, он убежал, грозя кулаками. Тут же они устроили в устрашение парад расхлябанного гарнизона — так здешние казачьи сотни вышли на парад тайком с боевыми патронами. Союз — устоял, и все теперь знали, что есть у казачества защита, присылали ходоков из станиц, слали приветствия и с фронта. Устоял и потому, что комитетом насаженный атаман Волошинов с оглядкой и тихо, а стал тоже опираться на Союз. И Союз открыто готовил выборы в Войсковой Круг к маю и готовил проекты решений для апрельского съезда. Скинуть солдатский сапог! взять управление Доном в свои руки! Дон для казаков! К Донскому союзу примкнуло и общество донских учителей, и союз учащихся средних школ, и общество чиновников. Стали издавать свой „Вестник” и „Казачью почту”. Нет, нас голыми руками не сварначишь!
Областной исполнительный комитет попытался созвать навстречу казачьему съезду свой съезд от городов, округов и крестьян — но не вышло у них, потому что не были они никак сроднены с населением области. И тогда они метнулись на агитацию: стали искать и раскапывать на окраинах Новочеркасска могилы повешенных в 1905-06 годах по приговорам военно-окружного суда, и возбуждённая толпа кинулась бить помощника полицеймейстера. Про Донской союз кричали и печатали, что он коварно прикрывается прогрессивными лозунгами, а нельзя вверить ему судьбу казачества. А из Ростова подпевал им „Азовский край”, что Союз запугивает станичников, а в гостинице „Золотой Якорь” — „гнездо черносотенной агитации”. (Влип Фёдор Дмитриевич...)
А приехавший из Петрограда эмиссар Временного правительства ругал петроградский казачий съезд за его решения о войсковых землях: это — сумбур, и какие такие особенные военные тяготы несут донцы: вот их 2 миллиона, а ставят 50 тысяч войска, могли бы и в пять раз больше! И успокаивал иногородних, что они — прямые наследники помещичьих земель в области, а Войску придётся поступиться частью и войсковых. И кое-где стали возникать комитеты иногородних и накладывать руку на инвентарь и землю не одних помещиков-казаков, но уже требовали и казачьих юртовых земель! А где посягнули рубить и войсковой лес! Начались самовольные запашки. А солдатские делегаты, обнаглев, ехали распоряжаться в Манычско-Сальских степях, а в гирлах Дона их азовский гарнизон (где вы были, когда мы держали Азов против турок?!) снял рыболовную охрану („комиссаром рыбных ловель” теперь стал адвокат) — и начали истреблять рыбу.
Ползут по станицам, тревожат эти слухи: что будут землю поровну делить с иногородними.
А — не хочет смириться неслухменное казачье сердце! А — не дадим своего казачьего уклада! И как управлялись мы ещё до Петра, — не расстрянемся с нашей старинной казачьей свободой! У нас, казаков, — всё своё, особенное! И нашу жизню могут вырешать даже не городские казаки, а — станичники, вышедшие от земли, выросшие на коне. А другие — никто наших нужд не разумеют. И Временному правительству мы повинуемся — лишь пока оно не против казаков! Не, наше казачье чутьё верх возьмёт!
А — и должно ж от революции казакам полегчать, а то же — как?..
Так толковали между собой перед съездом, и Ковынёв вместе с истыми казаками — чувствовал так же.
Но мало показалось врагам травить иногородних на казаков — ещё и казаков посунулись расколоть. И Голубов выкинул такое: „нет единого казачества! есть казаки трудовые, а есть нетрудовые”. А за ним повторял и казак-социалист Агеев.
Во-он куда! Ай, бритва остра, да никому не сестра.
И — кто же тогда Ковынёв? Он был тут — из самых заслуженных и давних революционеров. За Выборгское воззвание сидел в тюрьме. За революционную деятельность высылался прочь из войска Донского. С Пешехоновым начинал народно-социалистическую партию. Сколько очерков писал, хоть сдержанных, но против правительства, против правых, против всех порядков старого режима. В своих дневниках, чередуя с видами знойной степи, свинцовой Невы, вагонными встречами, пожаром на гумнах, и как ласкал у красоток мякитишки, и страшными картинами Турецкого фронта, искалеченная дорога на озеро Ван, и солдаты по 8 суток в горах без еды, — сколько места раздвигал и описывал обильно: казака ли, пострадавшего за бунт, или питерского извозчика, в ком обнаружил бывшего городового со всеми его тёмными полицейскими рассказами. А по-нынешнему: если сам он почти не на земле, а сестра Маша бьётся с хозяйством, нанимая когда троих, а когда до семерых работников,— так значит Фёдор Ковынёв — „нетрудовой казак”? Это — что? Переехав на юг, он не только становился, значит, больше донцом, чем русским, но ещё: из либерала — реакционером? С первого дня съезда, где он был не то чтобы видной фигурой, но заметной, в либеральных газетах и пригладили: небольшая группа умеренных станичников, руководимая народным социалистом, известным русским писателем (фамилию его не назвали), не только оказалась отсталой по своим лозунгам, но награждается кличками: „охранники”, „опричники”, „приверженцы старого режима”.
Так это теперь Ергаков, рассчитанный Машею за недобросовесть, и уже качавший кулаком у носа станичного заседателя, — остановится разве разгромить ковынёвское хозяйство?
О-го.
А ведь бродило в казачьей молоди последние годы, уже порченые появились... Выпивка да карты, те выписывают по улице кренделя ногами, а тот и за матерью с ножом гулял. Хулиганы изменили в священной казачьей клятве слова на пакость — и распевают вслух. А в глазуновское правление трижды подкидывали письма, что запалят станицу с трёх сторон.
А что, и запалят.
Этой весной напомнила Дону гнев свой и природа, — размахнулась на революционный манер. После многоснежной зимы снег ссунулся разом и начался такой разлив, какого сам Ковынёв не помнил в жизни, а старики называли дальний год. Неузнаваемо вздыбился какой-нибудь Бобёр, не говоря о Донце и Хопре, а Медведица — всегда тихая, с песчаными отмелями, осыхающая летом до того, что ребятишки с удочками, засучив штаны, перебраживают с косы на косу, — взбушевалась, кинулась взломной водой, свалила железнодорожный мост, затопила луга, сады, левады, прибрежные хутора и станицы с амбарами и гумнами, валяла избы, плетни, прясла, снесла сотни десятин лесу, прорывала мельничные плотины, выворачивала ямы, портила дороги, топила гурты скота. А что же — сам Дон? По левому берегу разливался до 15 вёрст. Сколько казачьих хозяйств разорено! Нижнечирская вся затоплена, кое-где вода выше крыш, Старочеркасская спасалась лодками вместе с ревущим скотом на последнюю возвышенность, застигнутые плыли свиньи и куры по воде. Из Константиновской уплывали целые дома, слали туда баржи на выручку. У Цымлянской сорвало шлюзы, льдинами снесло телеграф на две версты, Елизаветинская полуразрушена. У Временного правительства запросил Областной комитет — только первой помощи миллиард.
(Сливаются образы наводнения и революции. И, как наводнение, сколько же обломков и мусора нанесёт, сколько оставит ям развороченных. Использовать в очерке.)
А в канун казачьего съезда, в ту субботу, неделю назад, и на сам Новочеркасск налетел шторм небывалый, ломало деревья, а с аксайской стороны и по вздутой Тузловке прибивало к новочеркасской горе обломки построек, сараи, будки.
А Зинуша, по уговору, должна была приехать — вот в эту будущую неделю, после съезда, чтобы вместе ехать в Глазуновскую. Дал телеграмму ей в Тамбов: проехать нигде нельзя, телеграфирую после спада воды.
Да одна ли вода? Сколько тут взбухло и распирало — уже и Зинуша не помещалась. Переждать.
Необыкновенные донские дни весны Семнадцатого года! — и на них бы тоже растянулся донской роман, включить бы тоже и их? Да — кому теперь беллетристика? Теперь нужен поворотливый репортаж о событиях, вот и о съезде. И даже на него времени и головы нет.
Как ни старался Донской союз собрать чисто казачий съезд — не вышло. Съехалось большинство — не станичники, а только казаки по рождению. (Да как и Ковынёв...) Лезли всё „общественники” — тот, мол, каторгу отбывал, тот социал-демократ, тот — эсер. Что ж станичники? — они ошеломлены революцией и вперёд не лезут, вместо них вот эти ораки. Но Ковынёву, который и вправду на плацдарме общественной службы уже 10 лет, видно, что эти — всё новые, или вчерашние мазурики или несомненные босяки, даже хамы озорные, хотя все — „на пользу трудящихся”. А фронтовые казаки — совсем мало приехали, или не спроворились их вызвать. Да приедь они во множестве, так, по петроградскому съезду, ещё и не знаешь, куда повернут: они уже много переняли от солдатского разгула.