— Но забудут ли так легко большевики? — спросила Сусанна. — У их винтовок остынут ли дула?
— Это никем не доказано, — запротестовал Мандельштам, наиболее всегда осведомленный и единственный из них профессиональный политик. — На ленинцев сейчас валят все вины, и зря. Не надо им приписывать, чего нет. Они, конечно, разбивают общее единое настроение, но они заслуживают и прощения. По произволу царского правительства они столько лет были вне России, вот и потеряли с ней связь. Это всё те же милые „русские мальчики”. Но так долго в подпольи — им трудно вздохнуть свежим воздухом. Они ведут себя так, будто свалились с луны. Но они скоро опомнятся. Да их сумбурная проповедь и ореол максимализма — уже гаснут, это очевидно. По отношению к ним, как и ко всей массе, просто не хватает разъяснительной работы. Надо вашему лекторскому объединению быть поэнергичней.
— А листовка в „Русских ведомостях”? — мрачно напомнил Шрейдер.
Он имел в виду на днях напечатанную там германскую фронтовую листовку прежних лет, для сравнения: поразительное совпадение и мыслей и даже выражений с сегодняшними речами большевиков.
— Similitudo non est probatio!
— А Кронштадт?
— А уж там тем более стихия.
— Но странно, — кольнул Игельзон, — что и о Кронштадте, там по соседству, вся петроградская печать почему-то молчала — а разоблачить должно было тоже отсюда наше „Утро России”.
— Я повторяю, господа: выход в том, чтобы скорей-скорей просвещать народ — и притом на самых демократических началах.
— Но вы сказали на съезде, — всё так же мрачно возражал Шрейдер, — что для совершения революции вовсе не нужна долгая культурная жизнь народа перед тем.
— Для совершения — да! Но для продолжения — очень нужна! И нужно теперь навёрстывать. Население — само жаждет организации, а мы всё не вносим её. Не приучаем к требованиям, чтобы все исполняли свой долг.
Перешли к столу. Все четверо мужчин охотно выпили водки, закусили.
— Нет! — пристукивал Корзнер салфеточным кольцом по скатерти. — Нет! Мы два месяца парили в облаках, а надо спускаться на землю. Признать, что полная свобода дана русскому человеку несколько преждевременно. Нужна немедленная твёрдая неуклонная власть. Прискорбный факт, но Временное правительство такой власти не имеет.
— Тоска по городовому! — пыхнул Мандельштам. — Власть правительства — моральная, и это превыше всего. Что ж, оно должно посылать карательные отряды на аграрные беспорядки? расстреливать дезертиров? военной силой усмирять на железных дорогах? арестовать Ленина и его агитаторов? Так чем мы тогда будем отличаться от царизма? Нет! Народ должен сам проявить инициативу в борьбе с распадом! Временное правительство не имеет полной власти? Так дайте ему наше свободное республиканское повиновение!
— Нет! Нет! — ещё крепче настаивал Корзнер. — Власть должна быть несокрушимой. Единство воли! Надо влить в правительство твёрдость! Удержать его от сползания. Правительство должно стать неумолимо к неповинующимся! И для него и для всех нас — это экзамен на политическую зрелость, экзамен на умение осуществлять власть.
Тут и Игельзон согласен:
— А то наших вождей так много носят на руках, что они уже разучились ходить ногами.
— Нет! — вдохновенно отклонял Мандельштам. — Свобода сама исцеляет те раны, которые наносит. Для того чтоб остаться великой, свобода должна найти в себе самодвижущие силы победить и анархию внутри, и немца вовне. И она это сделает!
— Да, если энергично помочь свободе бороться с подстрекателями и безответственными агитаторами. Судьба нашей молодой свободы зависит от результатов борьбы между культурными элементами. Слишком мы в России не привыкли к общественно-созидательной работе. Никогда не были так нужны умно-организаторские усилия, как сейчас.
— Для этого вы и „Дрезден” захватили? — съязвил Игельзон.
Гостиницу „Дрезден” Комитет общественных организаций вопреки мнению правительства вынужден был занять, потому что уже не помещался иначе со своими канцеляриями и штатами.
— Новые общественные формы — новое использование зданий, — отпарировал Корзнер. — Вон и собор на Миусах пойдёт под Учредительное.
Грандиозный недостроенный собор на Миусской площади, внутри без единой колонны, а крышу покроют за будущее лето, может поместиться 6000 человек, Москва предлагала теперь для Учредительного Собрания, в большой надежде добиться принять его у себя. А в соседнем университете Шанявского разместятся канцелярии. Впрочем, соседнюю там церковно-приходскую школу бутырский комиссариат уже самовольно занял под общежитие милиционеров, и Кишкин теперь борется с ними.
— Все эти революционные судороги, — диктовал Мандельштам, — имеют объективное основание. Чугунный царизм давил всех так долго, что теперь все хотят вздохнуть и выпрямиться. И солдаты, бегущие за землёй, по-своему тоже правы. Да, центробежность народностей, классов, профессий, групп, все выдвигают свои частные цели, — но и выдвигают же их с полным правом.
Шрейдер качал крупной, клоковатой головой:
— Но все эти обиды, предъявленные одновременно, и в такую грозную минуту, — грозят обрушить и раздавить нашу свободу. А посмотрите, какое чувство целого в Германии, — там просто культ государства.
— Да какую государственную жизнь, — остро воскликнул Игельзон, — вы можете наладить в стране, где на второй месяц революции уже пытаются свергнуть правительство, поставленное революционной волей? Объявляют заём — а подписываются только евреи да московские купцы.
Но Мандельштам это всё знал, обдумал, предвидел:
— Говорю вам, это только от нашей политической и культурной незрелости. Все программы и сама психология революционных партий создавались при старом режиме, когда они не могли вести реальной политики. И они неизбежно усваивали методы, не сочетаемые со свободным государственным устройством. А теперь, когда надо реально строить, — у них в умах одни лозунги и резолюции. И когда резолюция принята — им уже кажется, что слово стало делом. И каждый боится быть менее революционным, чтоб его не обвинили в ослаблении революции.
Социалисты всегда были и слабость и привязанность Мандельштама (из-за них он едва не взорвал и кадетскую партию), он всегда интересно говорил о них.
Эта прежняя психология в них не исчезла и иногда может дать знать себя трагическим образом. Они никому, кроме своей каждой партии, не приписывают непогрешимости в установлении народных судеб и никому, сравнительно с собой, не дают равного права любить свободу и служить ей. Даже умеренные меньшевики хотят держать революционную стихию постоянно на точке кипения. Даже плехановское „Единство” считает своим долгом „подталкивать” правительство и разоблачать его буржуазную подоплёку. Мол, в каждую минуту буржуазия может вырвать свободу у народа обратно. И от этого партийного соревнования могут быть ужасные последствия: общая линия Совета — поддерживать Временное правительство, а каждая в отдельности советская партия — его колеблет. Так и возник бестактный доклад Стеклова, где он глумился над правительством.
— Да правительство ж и распоясало Совет.
— Но и что остаётся правительству, если в газетах кричат: не верьте им, они империалисты и буржуи?
— А в каком тоне они разговаривают? Если нужно — мы позвоним по телефону, и через десять минут правительство уйдёт в отставку! Да за десять минут даже кухарку нельзя рассчитать, надо дать ей две недели вперёд.
— А зачем Совет теперь бестактно выпячивает, что в дни кризиса на уступки пошло только и именно правительство?
— У нас правительство есть — и вовсе нет его. Правительству надо или доверять, — и тогда не мешать ему действовать. Или не доверять, и тогда заменить другим. Хорошо, — торопился Игельзон, — я не давал мандата Совету, но я им дам его, утопающие не разбирают. Пусть составляют правительство из одного Совета — но чтоб не было, как сейчас, что никто вообще не отвечает за шаги России. Хорошо, идёмте через Циммервальд — только все разом, а не порознь!
— Ну не-ет! Ну не-ет! — отрешил шутника Корзнер. — Это у них не выйдет, через Циммервальд мы не пойдём. А то что они придумали — ещё и социальную, классовую революцию? Нет! Наша революция отначала была только политической, и такой должна остаться. Общерусской, а не классовой. — Ребром быстрой ладони поставил границы с одной, другой, третьей стороны. — Мы хотели только смены лиц и системы неумелого управления.
С этим Мандельштам согласен, дал справку:
— Если политическая революция сопровождалась социальной, она всегда обрекалась на полный неуспех. Так во Франции в 1848: парижские рабочие, свергшие абсолютизм, этим не удовлетворились, а стали требовать себе прав, прав, эти идиотские придуманные Национальные мастерские, и всё погубили. Да в этом роде и у нас уже везде.
— А что вышло там? В покрытие расходов пришлось увеличить налог на землю. Тогда возмутились крестьяне и своими голосами посадили Бонапарта. Ещё и социальную революцию с наскоку — это уже бланкизм, а не марксизм.
— Едешь в трамвае, — раздумчиво сказал Шрейдер, — слышишь рассуждение рабочего: кто б что ни делал и как бы ни делал — а плату всем одинаковую.
— Да, горючий материал для ненависти — почему не у всех одинаковые доходы.
— Да уже и в прошлом году хоть на дачу не езжай. В Мамонтовке стали мазать клеем скамейки. Или перекапывать велосипедные дорожки, а потом подглядывают из-за кустов, как перевернётся.
— А что сейчас начнут вытворять крестьяне?
— Если народ не подчинится новой дисциплине — вот он и есть взбунтовавшийся раб.
— Так в эти месяцы народ уже и проявил себя как горлан, пропойца, дрянь, — чеканил Корзнер. — И свою винтовку пропьёт, и свою деревню, и всю Россию. Теперь вот — пролетариат требует себе лести и угодничества. Все опасности нашего положения — в духовной темноте.