— Граждане, в вашем привете я нахожу новые силы для своей ответственной работы. Скажите мне, в чём я заблуждался, — и я искренно покаюсь вам в своём заблуждении. Ошибался ли я, когда говорил, что Россия не заключит сепаратного мира? — („Нет, нет!”) — Ошибался ли я, когда говорил союзникам, что Россия требует освобождения угнетённых национальностей? — („Нет, нет!”) — Имел ли я право сказать, не желая аннексий, что мы не дадим врагу отрезать у нас родную землю? — („Да! Да!”) — Согласны ли вы, что нужно добиться, чтоб эта война была последней войной? — („Да! Согласны!”) — Если вы согласны — то вот это и было в нашей ноте, которую приняло единогласно всё Временное правительство! Граждане! Я — первый слуга народа, и первый охотно подчинюсь его воле. И если бы воля его была иной — я счёл бы долгом сложить с себя бремя власти. Когда из тёмных углов выходит измена — свободная воля русского народа нам особенно дорога. Мы опираемся не на силу штыков, а на ваше доверие. Но если вы сегодня пришли сюда эту власть защитить, то я могу сказать вам: да, русские граждане, вы заслужили свободу, вами завоёванную, если умеете так её отстаивать! Мы ещё с вами встретимся в хорошие светлые дни нашей победы над врагами! Я не посмел бы вам этого сказать, если бы не знал, что это и будет так!
Долго гудела овация в воздухе, Милюков раскланивался. Наконец ушёл внутрь, должно было заседать правительство.
И те, кто знали, что Керенский, по несчастью, в самые эти роковые дни как раз и заболел, — понимали, что больше уже ждать некого, и начали оттекать. А те, кто не знали, — справедливо ждали Керенского.
И — надежда их не обманула, вот что! Да! Вдруг раздался резкий автомобильный рожок со стороны Невского — толпа готовно раздвинулась — и при фонарях набережной увидела своего любимца.
Что поднялось! Какие восплески! Славили! просили речь!
Но Керенский — бледный, тонкий, и видно еле на ногах, всё так же одна рука подвязана у бедняги, направо и налево показывал свободной рукой на своё горло, что говорить он — увы, не может.
И адъютант объявил, что гражданин министр Керенский вчера был очень серьёзно болен и совсем не выходил, а сейчас больной приехал на экстренное заседание, но врачи запретили ему говорить.
Увы, увы. С криками „да здравствует Керенский!”, „да здравствует Временное правительство!” — толпа стала расходиться.
Керенского — внутри не ждали. Покосились, переглянулись.
Члены правительства начинали заседание смущённо, придавая лишней неискренней бодрости поглядываниям друг на друга.
Дела их чётко вёл Набоков, строго озабоченный. Были вопросы очередные, с подготовленными заключениями. Были вопросы внеочередные. А можно было обсуждать события сегодняшнего дня.
А можно и не обсуждать. За весь этот день (как и за вчерашний) правительство никак не вмешалось в беспорядки на улицах, предоставляя расхлёбывать их Исполнительному Комитету. Ничего не сделало даже для своего сохранения. А — как само потечёт.
И теперь они поглядывали друг на друга, с трудом скрывая своё изумление, что они благополучно пережили эти два дня, и вот — целы. И вот — заседают.
И анархия подавлена.
Милюков наливался победой. Надо сейчас постановить, что ни один министр не имеет даже права — уйти с поста по политическим соображениям.
А Гучков мрачно опустил голову подбородком на грудь. Ему было стыдно этих двух дней. Себя в них.
И потрясён был неудачей Корнилова. И не помог ему ничем.
Но об этом всём — этим министрам он говорить ничего не мог больше.
86
Хотя „красная гвардия” так и не выиграла Невского за целый день, а даже всё более проигрывала его от дневной стрельбы, — но по большевицкой (и межрайонской) воле, какие заводы слушались их — те должны были своё промаршировать по главному проспекту, хоть и в сумерки, чтобы не дать буржуазии покойно ликовать.
И так они проходили все вечерние часы, и всегда по этому плану — с вооружённой колонной впереди, а то и сзади. Осмелевшая многолюдная невская публика уже не так пугалась винтовок, а всё же остерегалась. Но даже и после дневной стрельбы нигде не появилось в отпор вооружённых солдат. А рабочая милиция, красногвардейцы, хоть и бодрились своей заряженной винтовкой за плечом, но не было у них ни солдатской уверенности с ней обращаться, иные ещё и не стреляли ни по разу никогда, ни — развязности всамделишно стрелять в живых людей. Шли-то они с винтовками, но сами побаивались их.
Так, обоюдно, обходилось без свалок весь вечер, хотя перебранка металась самая резкая:
— Ленинцы!.. Долой Ленина!..
— Долой буржуев!.. Да здравствует Ленин!
— За немецкие деньги!
— Зажрались нашим потом!
— Смерть буржуазии!
А уже потрудились и успокаивающие безоружные солдатские патрули, и возвратившиеся городские милиционеры, унимали, отводили публику, уже на Невском становилось куда пореже. К десяти часам казалось: больше никого и не будет, всё кончилось. И жители центра ещё толпились — довозмутиться и доторжествовать.
Но тут появилась на Невском, со стороны Адмиралтейства, ещё длинная колонна, к фонарям да при луне хорошо видная. Так же вперемежку вооружённые и невооружённые, да от разных заводов, отвечали:
— Мы с Нобеля. Гуляем.
— Тут ото всех районов, междурайонцы.
Были и с Айваза, с Экваля. Несли: „Долой Милюковых и Гучковых!”, „Вооружайся, весь рабочий народ!”, „Война войне!”
В передней вооружённой группе шло человек семьдесят-восемьдесят, с винтовками, вынутыми револьверами, обнажёнными саблями. В этот раз среди них было и немного вооружённых солдат.
Так же по всему проспекту поднялась перебранка с публикой — „долой ленинцев!”, „долой буржуазную травлю”, несколько раз из колонны крикнули вялое „ура”, кто затевал революционную песню, но уже видно было, что опоздали, устали, не те дневные первые, хоть и сабли наголо.
Перед Садовой им преградила путь цепь успокаивающих солдат под командой юнкера инженерного училища и от имени Совета просили сохранять порядок, свёртывать плакаты против правительства и войны, и расходиться. Из передних ответили, что они уже и поворачивают, идут по Садовой к себе на мост и домой.
— Мы сохраним порядок, но если нас тронут — откроем огонь.
Тогда солдаты стали шпалерами, очищая проход, и манифестация повернула по Садовой.
А оттуда навстречу втесался трамвайный вагон. От рабочих на него кричали:
— Не пускайте вагона! В нём все буржуи сидят! Пусть вылазят!
Вагоновожатый хотел медленно ехать и в окно своё уговаривал пропустить его — но перепуганная публика в панике стала выскакивать из вагона.
И так колонна рабочих прошла в заворот трети на две, но растянулась: передние подходили уже к Инженерной, а хвост только поворачивал с Невского. А тут, на углу, собралось много публики и солдаты — они кричали, теснились к колонне ближе, и стали вырывать последний плакат. „Хвост” был слабоват, а панельной публики много.
— Товарищи, не дозволяйте! Буржуазия хочет отнять!
— Наше знамя отымают! Отомстим!
Тогда от этого хвоста несколько рабочих побежали догонять своих, чтоб вернулись на выручку. Вослед побежал и инженерный юнкер и уговаривал ушедших не возвращаться всем, а только дать малую подмогу, и сейчас он со своими солдатами выручит весь хвост.
Но — уже нельзя было отговорить! От главного шествия побежали вооружённые назад, снимая винтовки. Впереди их бежал молодой лет тридцати, с тёмными усами, с красной повязкой на рукаве, но даже не рабочий, не в кепке, а в мягкой чёрной шляпе с полями и довольно интеллигентным лицом, он запомнился свидетелям. И когда увидел, что солдатская ручная цепь мешает им бежать назад, — поднял руку с револьвером и дал выстрел как сигнал.
И бегущие рабочие защёлкали затворами, дали нестройный ружейный залп — по солдатам! И вообще — вдоль Садовой, в сторону Невского, в кого попало!
И из уговаривающей цепи один солдат в автомобильной форме, Гаркуля, упал мёртвым, и кто-то рядом ранен, — и около них тотчас появилась медицинская сестра, да та самая Женя Шеляховская, что и днём попала в свалку и стрельбу на этом самом перекрестке.
И от стрельбы — никто уже не дрался за плакат, а все бросили его, — началась паника во всей массе людей — и невской публики, и рабочих, всё перемешалось, — одни кинулись в кофейную и в синема „Мажестик”, другие падали на тротуары и мостовые, третьи бессмысленно поднимали руки вверх, кто убегал подальше к Гостиному Двору, кто хлынул к завороту Публичной библиотеки, и с ними вместе вооружённые рабочие, и оттуда тоже стреляли наугад, сами не зная, в кого и зачем, от одной непривычки к оружию.
Это были уже не залпы, не исполнение команд, — беспорядочная неутихающая стрельба, выстрелов сорок. Как раз сюда, в эту пятиминутную панику, под обстрел, попал и глава городской милиции общественный градоначальник Юревич, и метался со своим адъютантом. Сюда же едва не попали, проезжая в автомобиле, — члены Исполнительного Комитета Дан, Стеклов и Войтинский.
Трамвайный вагон удирал от стрельбы через Невский, к Пажескому корпусу.
Так стреляли, пока рабочие поняли, что стреляют они одни, больше никто. После того стали уходить.
Поле сражения осталось за рабочими, но они сами спешили убираться — и так беспорядочно, что уже не только по Садовой, а и по Невскому к Знаменской, кто куда попал.
Думали — будут хватать виновных? Некому.
Женя Шеляховская задержала пустой проходящий автомобиль французского министра Тома — и повезла одного раненого солдата в Николаевское училище, где он служил.
Минут через двадцать подъехали и ещё автомобили Красного Креста, подбирали раненых. Их было шестеро, из них четверо солдат, одному пуля в голову. Убитых солдат было трое — ещё измайловец, и ещё приехавший с фронта делегат. И один убитый рабочий, но выстрелом сзади — своими. Трупы убитых занесли в „Мажестик”.