А ещё же — где быть Собранию? Настойчиво выдвигают Москву, выступают деятели, пишут газеты: только первопрестольная Москва, ибо в ней одной чувствуется настоящий пульс русской национальной жизни, она бесконечно дорога русскому сердцу, а у Петрограда — чиновный и интернациональный характер, он в чуждом климате, в стороне от России и её производительных центров, и противостоит ей, никогда не пользовался её доверием, только так и мог развиться Двор, похожий на немецкий, и космополитическая каста бюрократов, мертвящая иноземная мерка на все благие начинания земской России. Но перенести Учредительное из Петрограда — это перестройка всего административного аппарата, масса технических трудностей, — да и не хочет ни одна социалистическая партия.
А пока мы ломаем голову надо всеми этими проблемами и тянем — а жизнь идёт, и что-то надо решать, и вон Временное правительство без всякого Учредительного Собрания утвердило акт о самостоятельности Польши. Немало.
Всё это готовился сказать Станкевич в докладе — но была ещё одна сторона, о которой говорить ли Совещанию Советов и как? — это сами Советы. Везде развалилось местное управление — но почти повсюду возникли Советы (где сомнительно выбранные, а где и — самоназначенные). Советы! — как они будут вести себя при выборах в Учредительное? Ведь не безучастно. По меньшей мере, они будут контролировать выборы — но насколько беспристрастно? А верней всего и агитировать, и активно участвовать? — так они полностью и определят состав Учредительного Собрания. Ведь Советы — это тоже как бы всенародность, и — зачем им вторая всенародность, в виде Учредительного? Одна всенародность — отменяет другую. Но пока Учредительное соберётся отменить Советы — у этих уже кадры, они вовладались, у них навыки властно распоряжаться, — неужели они теперь упразднятся?
И к чему тогда весь доклад?
Что-нибудь об этом Станкевич решил намекнуть. Предупреждающе для умных.
Но — так потекло Совещание, что скомкался и уже на хвосте, без значения и последствий проскользнул его доклад: не оставалось уже времени, ни тем более на прения, проскочило это Учредительное Собрание как курьерский мимоходный поезд, мало кем и разгляженный, а при голосовании подготовленной резолюции уже не было и половины Совещания — разъехались на Пасху. (В тот же день вылез Громан предлагать ни много ни мало как государственное регулирование всего народного хозяйства, — Чхеидзе не допустил не только прений, но даже выступить по мотивам голосования, немедленно принять — и всё.) Ещё десятку вопросов не досталось и столько. Топор-Богданов отрубал прения, возражения, несогласия — читал в готовом виде десяток неосуществимых сейчас рабочих законов как „минимум наших пожеланий”, всё прогонял без поправок и „единогласно”, но с большой страстью обсуждали внутрисоветское представительство, сколько куда от кого выбирать депутатов, и не упустили постановить, что Советы должны существовать на средства от государства.
А скомкали всё потому, что Совещание было размахнуто без расчёта и проведено без разума. Никогда не начинали в назначенный час, а на полтора позже, и зал сидел без дела, и кричал: „Просим начинать!” Церетели выходил извиняться: президиум задержался потому, что принимал ряд депутаций, или расследовали погромный инцидент, или один член президиума, срочно вызванный по делу в город, по рассеянности унёс с собой список записавшихся ораторов. (Станкевичу стыдно было за ИК.) Первый день заседаний чуть не весь ушёл на приветствия и на провожденье гроба Стасика Чхеидзе на вокзал, в Батум. Часа два то ждали Бабушку, то слушали её искренно благостное: „Все мы дети одного народа, зачем стали ссориться? Все партии теперь должны слиться.” Потом же ещё — Вера Засулич, и её отдельно. А то — набилось в зал без всяких делегатских билетов, и Чхеидзе долго жалобно апеллирует к их политической совести, оставить зал. И ещё один вечер полностью убили на приветствия. Собрали людей из дальних мест — и растянули на неделю, наворотили невозможное число вопросов и секций, и никто ничего не разбирал. (Хорошая репетиция к Учредительному.)
А между тем: как много можно было тут понаблюдать и поучиться, проверить политику. Это и был — народ, разбуженный революцией, вот он, пришёл! Меньше рабочих, гораздо больше военных, весь думский зал — защитного цвета, и на хорах битком набито солдатами. И лица — хорошие, бравые, не подлые, не затаённые. Конечно — говорить не умеют, у большинства мысли расплываются, это скорее — чувства, и не чёткие, и не уложенные во фразы. А то — выскочит маленький солдат с громовым голосом и рубит тоном приказа, без колебаний. И слушают его внимательно.
Но в президиуме сидят — только штатские, десять партийных вождей. На трибуну то и дело выскакивают вовсе не простецкие, а уже знающие пропаганду назубок. Да даже одни и те же выступают и по второму разу, и по третьему, особенно от партий, Пумпянский ли, сумевший себя выдать делегатом от Читы (по телеграфу, что ли, его избрали), то от Москвы большевик Ногин да эсер Гендельман, и непременно каждый выпечатывает: „мы, представители рабочего класса”. А простаков отрезают от прений десятками, большинство делегатов немы, только мычат да аплодируют, а ход резолюций им не подвластен, их согласуют фракции партийные закулисно.
Так вот так — и ведётся всякое народное движение? Вот это и есть народный форум?..
О войне — всё же было две дюжины ораторов, два заседания, Станкевич напряжённо следил. Тут звучали очень чистые голоса фронтовиков: „Отечество в опасности” — это не фраза, это крик больной души и отчаяния. Опасность революции не в монахах Почаевской лавры, а в военном разгроме. Наши солдаты требуют определённого: война продолжается, как быть? что делать теперь? И что значит — защита страны? — объяснить, что это не есть простая защита окопа. Вот люди уже отказываются ходить в разведку.
А в докладе Церетели, по социал-демократической осмотрительности, конечно было смазано: что же значит „продолжать защищаться”? А в содокладе Каменева от большевиков вовсе было смазано, что и защищаться надо, — а только призывать Европу ко всеобщему миру, ещё настойчивей, чем Церетели, и всё благополучно кончится мировой революцией. И за большевиков многие говорили, из Кронштадта особенно резко: декларация Временного правительства 27 марта выпущена сквозь зубы, неясная и смутная, не верить, зорко смотреть, не доверяться, как нас убаюкивает либеральная буржуазия. Революция — не закончена, и впереди главная борьба на внутреннем фронте.
Им в ответ фронтовые голоса: большевики не представляют положения дел в окопах, золотой сон о братстве народов. Нам чужих земель не нужно, но и свою не допустим отдать, все ляжем на поле брани, отразим немца грудью! (И бурные аплодисменты зала.) От Особой армии: стоять до честного мира! Почему немедленное заключение мира поднимается со стороны тыла, а не фронта? Надо ещё подумать, что нам выгоднее, может быть — продолжать страдать в окопах? От 12-й армии: мы привыкли умирать и будем умирать теперь за новые идеалы. Отрицая войну, нам остаётся её продолжать, будем теперь убивать и умирать за торжество Интернационала.
Большевик: зачем войну продолжать? мы что — на службе у англофранцузской буржуазии? С места: а у кого на службе большевики? вон! долой! — и Скобелев едва успокаивает собрание. Конечно, бормочет следующий большевик, мы будем защищаться, пока вы скажете нам, но лучше бы кончить войну поскорей.
Не удержался, пошёл в прения и Станкевич. Здесь, при стольких солдатах, нельзя выразиться так ясно, как он отвечал Церетели на ИК, что всякая постановка в армии вопроса о мире — вредна, но поддержать же крепких: мы страстно хотим мира, но не допустим позора! А если в ответ на протянутую руку о мире — мы встретим смертельный удар? Гинденбург. высказал, что наша революция — проявление слабости нервов, — опровергнем это стойким сопротивлением.
Уловки, хитрости большевиков очень заметны были: при их тут малочисленности им мало было занять третью часть прений, но проигрывая резолюцию, они перенесли усилия на её поправки, один Ногин выступал с тремя подряд, и до того разозлил зал, что кричали: „Вон его! Довольно большевиков! Надоели!” И все их поправки были отвергнуты.
Но штатский президиум, все эти „представители рабочего класса” без единого рабочего, и Церетели первый средь них, боялись и всяких других поправок, о возможности и наступать, — а всю резолюцию провели чохом, в их заранее подготовленном виде.
Так наблюдал Станкевич „разлив демократии”, и как ведут массу.
После доклада ломовитого Стеклова почти каждый из двух десятков выступавших советовал. Одни — что надо, пока не поздно, вождям Совета самим идти в министры; в эту острую минуту твёрдые руки вождей русского пролетариата должны быть у руля, как и западные социалисты входят повсюду в правительство. Не ждать, пока над родиной будет громовый удар. Если правительство шатается, падает, — то чему поможет контролировать, да ещё давить? — надо устроить самим такое правительство, которое не шаталось бы, не падало, и внушало доверие.
Станкевич и отначала сам так думал, он был — за коалицию. Вот и в массе простых людей зрело это простое хозяйственное сознание, обгоняя социалистических вождей, запутанных в нитях своей догматики и не готовых к решению: что медвежью услугу окажем стране, если будем не доверять правительству, рабочий знай своё дело, солдат своё, а министр своё. Не надо стараться захватывать всё, что только можешь захватить, не имеем права быть законодателями для всей России.
Но нахватанные, натасканные дудели дружно: коалиционное министерство (так и выговаривали, знали) — это не решение задачи, рабочий класс не может взвалить на себя ответственную власть; мы своих вождей не должны посылать в министерство творить буржуазное дело, служить ширмой для буржуазии. Коалиционное министерство есть понижение революционности, гребня революционной волны, на которой мы стоим.